Том 12. Дневник писателя 1873. Статьи и очерки - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По-видимому, не прошел мимо факта принадлежности Домбровича к поколению людей 1840-х годов и Достоевский. Один из персонажей «Бобка» — тоже идеолог безудержного разврата — вряд ли случайно носит фамилию Клиневич.[93] «Идеи» Домбровича, внушаемые им пылкой вдове, просты, конкретны и очень близки к mot Клиневича: «…нужно уметь наслаждаться настоящею жизнью. Кисло-сладкими фразами ничего не сделаешь. В таком светском обществе, как наше петербургское, еще можно жить; разумеется, умеючи <…> Иван Александрович Хлестаков говорит, что он „любит срывать цветы удовольствия“. Но знаете ли, что срывать их умно и разнообразно — очень нелегкая вещь <…> Жить с прохладцей и, — протянул он, — ничего не бояться».[94] «Ничего не стыдиться» Клиневича — это в сущности вариант призыва Домбровича «ничего не бояться». На практике теория Домбровича реализуется в «афинских вечерах», на которых «все позволено» и где все собрались для «веселья». «Да, мы хотим любить и любить без всяких фраз и мелодрам! — откровенничает «просветившаяся» героиня романа. — Мы хотим жить и очень долго будем жить „в свое удовольствие!“».[95]
Неуемной жаждой плотских наслаждений охвачены и мертвецы «Бобка», желающие последние два-три месяца как бы жизни провести «в свое удовольствие»: «Главное, чтобы весело провести остальное время…».[96]
Веселые вечера в «Жертве вечерней» быстро переходят в разнузданные оргии: «Ужин перешел в настоящую оргию. И я всех превзошла! Во мне не осталось ни капли стыдливости. Я была как какая-нибудь бесноватая <…> Сквозь винные пары (шампанского мы ужасно выпили) раздавался шумный хохот мужчин, крики, взвизгиванья, истерический какой-то смех и во всей комнате чад, чад, чад!».[97] Cp. в «Бобке»: «Поднялся долгий и неистовый рев, бунт и гам, и лишь слышались нетерпеливые до истерики взвизги Авдотьи Игнатьевны». Развратники Боборыкина занимаются непристойными «литературными» играми, а также участвуют в своеобразной «пети-жё»: «От письменного вранья мы перешли к простому. Мы заставили каждого из мужчин рассказать про свою первую любовь. Сколько было смеху! <…> Домбрович рассказал историю, где выставил себя совершенно Иосифом Прекрасным».[98] К такому же примерно состязанию призывает мертвецов, не исключая и женщин, Клиневич: «Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться».
В рассказе есть свой кладбищенский философ Платон Николаевич, как и многие другие действующие или упоминаемые персонажи, являющийся лицом вымышленным, «художественным». Тем не менее некоторые штрихи его биографии напоминают о Николае Николаевиче Страхове: «…наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр. Он несколько философских книжек пустил…». H. H. Страхов (1828–1896) защитил магистерскую диссертацию по зоологии на тему «О костях запястья млекопитающих» (1857) и к 1873 г. был автором нескольких философских книг, в том числе и книги «Мир как целое. Черты из науки о природе» (СПб., 1872), восторженная анонимная рецензия на которую появилась в «Гражданине» (1873. 1 янв. № 1).
Представления «доморощенного» философа Платона Николаевича о загубленной жизни ближе к мистическим идеям Сведенборга, а не к рационалистической, отвергающей веру в чудеса и «потустороннее» существование после смерти концепции человека и мира Страхова. Но вполне вероятно, что повторяющийся каламбур: «Во-первых, дух <…> Но дух, дух. Не желал бы быть здешним духовным лицом <…> Много заметил веселости и одушевления искреннего <…> слышу дух от него, дух… <…> нет от меня никакого такого особого духу, потому еще в полном нашем теле как есть сохранил себя <…> дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту <…> признака могильного воодушевления <…> Вонь будто бы души <…> воистину душа по мытарствам ходит…» (курсив наш. — Ред.) — навеян одним «этимологическим» рассуждением Страхова: «„Он дышит, он жив!“ — говорим мы в известных случаях. Даже самые слова — дыхание, дух, душа — происходят от одного корня».[99]
В «Бобке» очевидны «реминисценции» из собственных произведений Достоевского, особенно из «Униженных и оскорбленных», где князь Валковский, современный злодей и сладострастник, «литературный предшественник Клиневича, предвосхищает его „призыв“: „Но вот что я вам скажу! Если б только могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, — то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться. Вот почему, говоря в скобках, так хороши наши светские условия и приличия“ (III, 361–362; курсив наш. — Ред.).[100] Валковский «обнажается» перед автором-повествователем и «теоретически» обосновывает свое поведение: «Есть особое сладострастие в этом внезапном срыве маски, в этом цинизме, с которым человек вдруг высказывается перед другим в таком виде, что даже не удостаивает и постыдиться перед ним» (там же). Клиневич и его могильные соседи хорошо знают толк в такого рода «особом сладострастии». В подтверждение своих мыслей и убеждений князь рассказывает интимно-циничные историйки из своей личной жизни и неоднократно «цитирует» французских авторов (преимущественно), слегка «зашифровывая» источник цитаты: так, «анекдот» о сумасшедшем парижском чиновнике, пересказ известного эпизода «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо, — своего рода эмблема «заголения», повторенная Достоевским в «Подростке» и лежащая в «подкладке» «Записок из подполья» и «Бобка».[101]
Клиневич напоминает генералу Первоедову, что они на земле «у Boлоконских встречались, куда вас, не знаю почему, тоже пускали». Если принять гипотезу P. Г. Назирова, что историческим «прототипом» Валковского был фельдмаршал П. M. Волконский (1776–1852), любимец Николая I и фактор в любовных делах государя,[102] то «Волоконские» в «Бобке», очевидно, аналогичная реалия.
Надворный советник Лебезятников[103] в этом рассказе Достоевского имеет предшественника-однофамильца в «Преступлении и наказании». «Симметрические бородавки» героя-литератора — деталь из записных книжек к «Бесам», связанная там с внешностью Петра Верховенского (Нечаева) — легендарной (бородавка) и реальной (заурядной, лишенной «феноменальных» примет): «Так, например, выглядит Нечаев. Тут и какое лицо, и какое он на меня впечатление произвел, и говорили, будто бы он с бородавкой, — но никакой бородавки, а если, говорят, его просмотрел полицейский агент на границе, то немудрено — особенно если он так ловко умел костюмироваться: ничего не имел в себе особенного» (XI, 93).
При достаточном количестве злободневных полемических реалий в «Бобке» его герои не «личности», а типы.[104] Не составляет исключения и сам условный «автор» «Записок», выступивший под псевдонимом «одно лицо». Псевдоним возник под впечатлением знакомства Достоевского с полемикой между В. П. Бурениным («С.-Петербургские ведомости») и H. К. Михайловским («Отечественные записки») и прямо относится к Буренину. Но это и обобщенный образ, тип петербургского фельетониста, литератора-неудачника. Создавая «литературную» биографию героя, Достоевский опирался на «физиологические» очерки И. И. Панаева, главным образом на «Литературную тлю» (1843) и «Петербургского фельетониста» (1841).[105]
Насыщенность рассказа памфлетно-полемическими выпадами уподобляет его публицистическим статьям, вошедшим в «Дневник писателя» 1873 г. В то же время «Бобок» — художественное произведение, смысл которого в целом не может быть «расшифрован» ни с помощью отсылок к злободневным, сиюминутным проблемам, ни с помощью указаний на факт развития идей и мотивов из более ранних произведений писателя. Закономерно сложилась традиция интерпретации «Бобка» в широком, символическом плане (А. Белый, В. В. Вересаев, Л. П. Гроссман, К. О. Мочульский) Прослеживая традицию и развитие жанра мениппеи во Франции и Германии (Фенелон, Фонтенель, Буало, Вольтер, Дидро, Гете, Гофман), Бахтин мельком называет и русских писаталей XVIII в., сочинявших «разговоры в царстве мертвых», справедливо в то же время подчеркивая новаторский характер мениппеи Достоевского, ничего общего не имеющей со «стилизацией умершего жанра».[106]
В символическом и конкретном, идейно-смысловом, планах проблематику и поэтику «Бобка» предваряют стихотворение Пушкина «Когда за городом, задумчив, я брожу…» (1836) и «фантастический» рассказ В. Ф. Одоевского «Живой мертвец» (1844).