Лоскутный мандарин - Суси Гаетан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы все еще работаете? Уже поздно.
– Что? Что вы сказали?
Впечатление, которое у нее сложилось, когда она недавно говорила с ним по телефону, лишь усилилось. Глаза старика покраснели, как у человека, страдающего бессонницей, рубашка его была наполовину расстегнута, побрит он был небрежно, в нескольких местах на шее осталась щетина. Перед ним на столе лежали листы бумаги, покрытые рисунками, кругами, какими-то непонятными знаками, причем многое из этого было перечеркнуто. Еще там лежали раскрытые книги с какими-то странными пометками на полях, похожими на каракули маленьких детей.
– Я спросила вас, работаете ли вы еще в такой поздний час.
– Гм, нет, – ответил старик, одновременно поднимаясь со стула. – Хотите кофе? Он еще горячий. Настоящий кофе, без цикория.
– Нет, спасибо. Мне хочется спать.
– Ах, спать… Понятно.
Она думала, что он еще что-нибудь скажет, но старик молчал. Так они там и стояли в тишине. Жюстин решила, что им нечего друг другу сказать.
– Ну, ладно, что ж…
Философ стал суетлив, как будто хотел, чтоб она задержалась, чтоб не сразу поднималась к себе в комнату. Жюстин спросила: может быть, она что-то не так сделала? Старик стал часто моргать и ответил, что все в порядке.
– Тогда я пойду лягу.
Он проводил ее до лестницы. Когда она положила руку на перила, Философ мягко накрыл ее своей мозолистой ладонью и сказал:
– Мне надо сказать вам кое-что по секрету!
Только этого ей еще не хватало! «Боже мой, не станет же он мне сейчас в любви объясняться», – устало подумала Жюстин. В течение нескольких последних дней Леопольд постарел на десять лет. Губы его дрожали, левое веко подергивалось. Цвет лица стал пепельно-серым, четко обозначились красноватые и голубоватые прожилки. У нее мелькнула мысль: недолго этому бедолаге осталось мучиться.
– Есть одна вещь… Я никому об этом никогда не говорил. Только жене.
Классическая пауза перед тем, как продолжить. В выцветших старческих глазах застыл ужас.
– Какая?
– Я… мм… Я так и не научился ни читать, ни писать. Я в школе пытался, но грамота в голову не лезла.
– Но это же несерьезно, – машинально произнесла Жюстин.
Она не могла понять, почему это признание для него так мучительно. Вдруг до нее дошло. Его книга! Эта его нашумевшая книга! Молва о ней уже всех достала – дочерей его, разрушителей, с которыми он работал, его квартирантов! Виду старика был сейчас такой, как у самого настоящего бездомного. Жюстин повторила свое замечание, но на этот раз мягче, поглаживая ему пальцы.
– Ну, хорошо, хорошо, это же действительно несерьезно.
– Всю свою жизнь я врал, – сказал он со слезами в голосе, – и в первую очередь себе самому, себе, вы понимаете, прежде всего, и в этом вся серьезность, в этом моя беда. Бог знает, кого из себя корежил и перед рабочими моими, и перед всеми остальными. Я дурачил людей, говоря им, что все знаю, а на самом деле не знал ничего. Только теперь до меня дошло, что ничегошеньки-то я не знаю! Думал, я все вижу, а теперь понял, что я слепой!
– О чем вы говорите?
Леопольд удивленно на нее посмотрел. Он отчаянно пытался найти в завалах памяти какую-то давнюю свою мысль.
– Не знаю. Обо всем, о жизни. Мне уж скоро помирать, а я так ничего и не понял.
– Но ведь это так со всеми, правда. Может быть, на самом деле тут и понимать нечего.
Он закрыл глаза и уперся кулаком в лоб, будто голову себе хотел пробить.
– Но все-таки мне иногда кажется, что там, вот тут, что-то такое есть! Сколько раз я себе говорил: «Здесь оно заложено, надо только до него докопаться!» Но ничего не помогало, так оно там внутри и осталось. А я все скоморошничал, все корчил из себя что-то. Вид на себя напускал загадочный, чью-то роль все разыгрывал, как будто в один прекрасный день должен был всем об этом все рассказать. Делал вид, что читать умею, часто с собой на работу книгу таскал. Другие рабочие смотрели на меня уважительно. А такая образованная женщина, как вы, должна считать меня просто мерзавцем.
– Что за глупости, почему я так должна о вас думать?
– Вся жизнь моя – ложь. Вся без остатка. Но теперь с этим покончено. Больше я врать не хочу.
– Ну что вы так себя наизнанку выворачиваете? Зачем вы говорите, что вся ваша жизнь обман? Вы – дедушка, вас любят ваши дочери, вы в добром здравии и в будущем вас ждут счастливые годы.
Но старик не слушал ее не очень убедительные утешения. Он продолжал гнуть свое, как одержимый.
– Завтра, да, завтра я их всех соберу. Дочерей моих, тех, с кем я долгие годы работал, жильцов своих приглашу, всех! И все им скажу. Пусть, в конце концов, они узнают, какой я мерзкий человек.
– Вы не должны так себя унижать. В любом случае, как только все, кто вас любит, узнают правду, они вас простят.
– Вы так думаете?
В глазах его светилась та же мольба, с какой раньше вечером смотрел на нее Ксавье.
– Я в этом уверена.
– Вы говорите это только для того, чтобы меня утешить.
Полночь. Где-то часы пробили двенадцать ударов. Жюстин вдруг поняла, что ей на сегодня достаточно. Она чувствовала к этому человеку симпатию, но все хорошо в меру. Сколько можно торчать здесь на лестнице, утешая тронувшегося умом старика.
– А теперь идите спать, утро вечера мудренее.
– Нет, подождите! – произнес Леопольд, чуть не поперхнувшись от страха.
– Я устала и хочу спать.
Она заставила себя ему улыбнуться и как могла тактично высвободила руку.
– Если хотите, мы поговорим об этом завтра. Спокойной ночи.
Вам тоже пора ложиться.
Она поднялась по лестнице и погрузилась в темноту. Леопольд стоял еще некоторое время внизу, глядя в одну точку, дрожа мелкой дрожью и шевеля губами, а в глазах его, как это часто бывает, отражался ужас старика при мысли о неизбежной смерти.
Жюстин села за маленький желтый столик, стоявший у единственного в ее комнате окна. От неоновых отсветов рекламы на улице внутри было светло как днем, рекламные огни отражались красочным разноцветьем от мокрых тротуаров. В комнате можно было писать, не зажигая свет. Она порылась в папке с партитурами и вынула лист дорогой плотной мягкой бумаги с ее именем, красиво напечатанным в верхнем углу. Такая бумага и пара шелковых перчаток были последней роскошью, которую она еще могла себе позволить. Она все написала на одном дыхании – без спешки и не прерываясь, чтобы подыскать слова. По-французски. Что ж, муниципальной полиции Нью-Йорка придется найти переводчика. Потом вложила лист в конверт, заклеила его и положила в папку. Завтра она отправит письмо.
Из кармана юбки Жюстин достала небольшой пузырек с таблетками. Начала раздеваться. Она чувствовала себя опустошенной, но умиротворенной. Все, что она сделала – от начала до конца, – было созвучно ее настрою. Она ни о чем не жалела, ни один ее жест не заставил ее раскаиваться. Все было как всегда, как всю ее жизнь, прожитую напрямую, без поисков окольных путей, бесхитростно и просто – как полет стрелы. Она всегда сама была себе хозяйкой, несмотря на тяжелые удары судьбы, несмотря на предательство. Сказать о себе такое может далеко не каждый. Она взяла из пузырька таблетку снотворного и положила в рот. Вот тут-то ей все и открылось.
В какой-то самой потаенной части ее души сам по себе, неспешно, как растет растение, возник образ Ксавье. Она поняла, что решение было принято давным-давно, хоть осознала она это только теперь. Его нельзя было назвать внезапным импульсом, наоборот, оно было тщательно продумано в той самой потаенной глубине ее существа, где причудливо между собой переплетаются разные формы странности. Она приняла вторую таблетку, потом третью. В конце концов проглотила столько таблеток, сколько смогла, – это было совсем нетрудно. Пару глотков воды и… все. Она вытянулась на постели и, преисполнившись нежности к самой себе, стала ласково поглаживать себе руки.
Теперь надо было только услышать в голове тихую, чудную музыку. Чтоб в сердце ожили самые дорогие воспоминания. Например, выходные, которые она проводила с Винсентом на берегу Песчаного озера, в доме, которуй достался ей в наследство от семьи. И тот день, когда в четырнадцать лет она лучше всех сыграла на рояле на школьном концерте. И другие самые светлые моменты ее жизни. Ей было так приятно уплывать в это путешествие. Так приятно думать об этом письме, которое завтра найдут, где она сообщала полиции о том, что сотворил Рогатьен, – о краже и осквернении тел, о той работе, которую он вел по собственной программе. Да, приятно было умирать, оставаясь в ладу с собой, гладя себе руки и живот. Дойти до этого мига, думала она, оставаясь в полном согласии со своим сердцем и совестью, означало, что настало время уйти до того, когда неизвестно откуда придет на ум какая-то мелочь и все разрушит. Какое-то грязное слово, оскорбление, предательство – она ничего не забыла. Она умрет, не склонившись ни перед кем, если можно так выразиться, крепко стоя на земле обеими ногами.