Лоскутный мандарин - Суси Гаетан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, давно мертв. Та газетная статья так и называлась: «Гибель молодого канадца при несчастном случае». Неисповедимы пути почтовые – последнее послание от сына Жюстин получила лишь несколько недель спустя после его кончины. Содержание письма все ставило на свои места. В семнадцать лет Винсент уехал из Монреаля в Нью-Йорк, получив стипендию, которую ему предоставил Кальяри, чтоб он мог целиком и полностью посвятить себя единственной страсти, обуревавшей его вот уже несколько лет, – шахматам. Кальяри писал ей тогда: «Дорогая Жюстин, твой ребенок – просто гений. Капабланка в его возрасте не был лучше. Пришли его ко мне как можно скорее, чтобы я мог подготовить его к предстоящему чемпионату мира. Тебе это ничего не будет стоить.
Можешь, если тебе нравится, считать меня мерзавцем, хотя, говоря по правде, я этим горжусь. Но ты ведь прекрасно знаешь, что спина моя всегда склоняется перед талантами». Конечно, гений; почему бы и нет? Но он такой хрупкий, легкоранимый, переживает из-за всякой ерунды, постоять за себя не может, катит жизнь свою перед собой как мячик, как тачку старьевщика, полную печали. Когда Винсент чувствовал, что ему недостает сил, чтобы жить, он уединялся в саду. Жюстин видела его, если так можно выразиться, умиротворенным, лишь когда он вскапывал грядки, сажал, пересаживал, разбивал клумбы с присущим только ему тонким и несомненным вкусом. Она прекрасно помнила чудесный садик, который он разбил во дворе их дома в Сент-Агат-де-Монт на берегу Песчаного озера.
Вот так и отправился Винсент в Нью-Йорк, скорее из чувства долга, чем по какой-то иной причине. Во время первого же важного соревнования он потерял в себя веру: выиграл в трех первых матчах, а в остальных десяти проиграл противникам, которые мизинца его не стоили. В последнем своем письме к Жюстин он писал: «Из-за этой моей страсти к шахматам я уже хлебнул горя, она меня до добра не доведет. Я никогда об этом никому не говорил, даже себе боялся признаться. Но я ненавижу игру. Всеми силами своей души». Он прыгнул вниз из окна пятого этажа.
Настал день, когда ей пришлось опознавать тело сына. Ночь она провела в поезде в невероятных мучениях. Причем она была одна – ей не на кого было опереться. К тому же еще восемь часов ей пришлось терпеть вольности шумной ватаги бесцеремонных студентов-медиков, вульгарность которых была просто немыслимой. В Нью-Йорк она приехала на рассвете, и город сразу же произвел на нее впечатление перемалывающей жизни машины. Она отправилась в морг, с трудом туда добралась, ее даже посадили там в инвалидное кресло – горе парализовало ее в прямом смысле этого слова. Тело Винсента вынули из холодильной камеры. При падении у него оказались сломанными почти все кости. Но, как это ни странно, ни на голове, ни на лице не было ни единой царапины.
– Это потому, что он так упал, – сказал молодой человек, работавший в мертвецкой. – Головой на куст. – Потом серьезно добавил: – Ему повезло.
Замечание было настолько глупым, что Жюстин не смогла сдержать язвительной ухмылки. Вид прыщавой физиономии этого пышущего здоровьем юнца, который был совсем ненамного старше Винсента, лежавшего рядом в ящике с переломанными костями, – этого служителя морга, не по праву оставшегося жить вместо ее сына, – внушил Жюстин мысль о том, что во вселенной нашей что-то всерьез не в порядке.
А потом ей еще пришлось подписывать какие-то бумаги. Ей сказали, что перед похоронами должно пройти какое-то время. Она ответила:
– Нет, он будет кремирован.
Кроме того, в соответствии с законом она должна была встретиться с патологоанатомом. Она его сразу не узнала – воспоминания полувековой давности уже успели поблекнуть. Неприятно удивившись, он спросил ее:
– Неужели ты меня не узнаешь?
Патологоанатомом был Рогатьен Лонг д’Эл.
Спустя два дня она снова пошла в нью-йоркский городской морг. Жюстин полагала, что там будет проведена какая-то панихида, пусть не религиозная, но хоть какой-то ритуал, похожий на последнее прощание с покойным, хотя бы чисто формально. Но ей просто дали урну и сказали, что в ней лежит прах ее сына. Страшная усталость, горе, доводящее ее до умопомрачения, даже проблемы с английским языком в этом городе, где она не бывала уже больше двадцати лет, все это, вместе взятое, привело к тому, что возмущение ее, вместо того чтобы взорваться, превратило ее в лед. Она расписалась на квитанции. С этого момента Нью-Йорк в отношении нее навсегда умыл руки. Она увезла с собой все, что осталось от ее сына, в Монреаль, привезла урну в Сент-Агат-де-Монт и там развеяла прах над Песчаным озером. Но разве могла она знать, чей прах находился в той урне? Там могли быть останки какой-нибудь собаки.
Она дошла наконец до широкой и оживленной улицы и перед входом в какую-то приличную гостиницу села в такси. Машина везла ее по той части города, где она когда-то прожила десять лет, но теперь она здесь ровным счетом ничего не узнавала. Хотя некоторые незначительные детали – угол улицы, площадь, прачечная, стоявшая на месте бывшего здесь когда-то кафе, – вызывали в ее памяти неожиданные отголоски. Машина останавливается на перекрестке перед красным огнем светофора. Сквозь окно Жюстин разглядывает здание с меблированными комнатами, где тридцать лет назад она жила с Рогатьеном Лонг д’Элом. Они знали друг друга с раннего детства, жили в одном доме, вместе ели фисташки, свинину и бобы, они были как брат и сестра. Как-то раз (сколько им тогда было? восемь, девять?) Рогатьен не без подтекста написал на боковой стене их дома клятву: «Я на ввсегда пренадлижу Жюстин Вильброке». В тот день, когда они приехали в Нью-Йорк, первое, что сделал Рогатьен, как только они распаковали чемоданы и переставили мебель, он снова написал ту же клятву с теми же ошибками на стене гостиницы, где они остановились. Жюстин было очень интересно, можно ли еще разглядеть эту надпись. Такси поехало дальше.
Здесь прошли десять лет ее жизни, и ничего от них не осталось. Десять лет, завершившихся нелепо и тривиально – в один далеко не прекрасный день она, как нередко бывает, узнала, что Рогатьен ей изменяет, и так далее.
– Один раз! Только один раз! – кричал он, пока она собирала свои немудреные пожитки.
Потом Жюстин уехала. Стала строить новую жизнь, родила сына своего Винсента, отец которого умер, когда она была беременна, и тому подобное, ей отрезали половину левой груди, потому что она заболела раком, такие вещи тоже иногда случаются, хотя позже, бывает, рассасываются. И когда Нью-Йорк остался далеко позади, старые раны уже так не бередили душу. Но теперь, спустя почти двадцать лет после их встречи в морге, Рогатьен стал слать ей пламенно-бредовые письма. 1. Он никогда ее не забывал. 2. Они могут начать все заново. 3. «После всего, что мы пережили вместе». Последний аргумент никогда не действует ни на одну женщину. Жюстин пробегала письма глазами, практически не читая. А чаще выбрасывала не распечатывая. До того самого дня в прошлом апреле, когда получила от него странное письмо, написанное обычным языком: «Приезжай в Нью-Йорк. Очень серьезное дело. Касается твоего сына Винсента. Может быть, ты потеряла его не настолько, насколько тебе кажется!» Она согласилась встретиться с Рогатьеном только раз. Он все ей объяснил спокойно, назидательно, с научной позиции своих лобных долей – мозга ученого. Вот так начался ее кошмар. В тот день ей никак нельзя было уехать из Нью-Йорка. Она все ходила и ходила неустанно кругами, как будто ее заперли в камере размером в два квадратных метра. Как быть с Винсентом? И что делать с этим Ксавье?
Такси остановилось перед домом, где она уже несколько недель снимала комнату. Когда Жюстин рассчитывалась с водителем, она с удивлением вспомнила, что ей сегодня исполнилось пятьдесят девять лет; она подумала об этом утром, но потом совсем забыла. Дом засыпал. Только Философ еще не ложился, он сидел на кухне, где горел тусклый свет. Их чем-то связывал Ксавье, но поскольку у них не представилось случая о нем поговорить, сами они об этом не знали. Жюстин была женщиной вежливой и потому решила пожелать старику спокойной ночи.