Наступает мезозой - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот тебе и профессионалы, подумал Конкин. Значит, я все-таки могу играть против профессионалов.
Эта мысль почему-то его не обрадовала. Вероятно потому, что он чувствовал мизерность данной победы. Что она значила по сравнению с безумием мира – по сравнению с жуткой и грубой реальностью, которая обволакивала его. Он пугался этой реальности и вместе с тем, было в ней нечто завораживающее. Некая жестокая правда. Горькая и единственная правда бытия. И если отказаться от этой правды, если опрометью захлопнуть двери, лишь чуть-чуть пока приоткрывшееся перед ним, то тогда реальность мира ускользнет навсегда и останется только нирвана – муторная, привычная, успокаивающая нирвана, безнадежная нирвана – нирвана во веке веков. И еще останется сожаление о другой, непохожей жизни – то мучительное сожаление, которое заставляет человека маяться долгие годы, порождая тоску и болезненное ощущение собственного ничтожества – что, вот, мог бы когда-то все изменить, но не решился. Не решился, а теперь уже слишком поздно. Момент упущен, никакой другой жизни не будет.
Другой жизни не будет. Нирвана и сожаление. Конкин прекрасно это понимал. И поэтому – все ускорял и ускорял шаги, перейдя, в конце концов, на трусцу задыхающегося, непривычного к бегу человека.
Он безбожно опаздывал, но он все-таки надеялся, что Леон его дождется.
И Леон его дождался.
Потому что когда Конкин, лавируя между потоками транспорта, перебежал широкий гремящий проспект, точно механическая стремнина, отсекающий данную часть города от привычного центра, и, притормаживая, вылетел на площадку, образованную с одной стороны гостиницей, вздымающей к небу стеклянные этажи, а с другой стороны – полноводной, коричневой от промышленных стоков, дымящейся гладкой рекой, то, задерживая рвущееся дыхание, он сразу же увидел, как в тени гранитного постамента, который на пирамидальной стеле своей держал медный шар, пылающий ярким солнцем, что-то невразумительно шевельнулось, и оттуда, очерченный плавящей летней жарой, неторопливо выступил Леон и, по-видимому, приветствуя его, сдержанно поднял руку.
Он был в сером рабочем комбинезоне, затянутом почти до подбородка, и, как показалось Конкину, в серых же спортивных высоких ботинках – то есть, вообще весь серый, очень органично выглядящий в задымленной солнечной пелене, не удивительно, что он практически растворялся в тени постамента – между ними было, наверное, метров сто, Конкин тоже поднял вялую руку, приветствуя, и в ту же секунду раздались частые отчетливые хлопки.
Словно откупоривалось вокруг множество бутылок с шампанским.
Конкин сразу же понял, что это означает и, остановившись, с каким-то тупым равнодушием наблюдал, как с краев забетонированной площадки медленно и даже красиво, равномерно стягиваясь к центру, продвигаются трое крепких мужчин, и в протянутых сцепленных их руках подпрыгивают удлиненные пистолеты, а у самого подножия постамента, на пересечении линий огня, превратившись в комок, конвульсирует неживое тело Леона – вздрагивает при каждом попадании, и на сером комбинезоне расплываются влажные темные пятна.
Так это было.
Один из мужчин прошел совсем рядом, и Конкин увидел его напряженное сосредоточенное лицо: блеск прищуренных глаз, сведенные к переносице брови. Он не обратил на Конкина никакого внимания – двигаясь и двигаясь вперед, словно притягиваемый магнитом. Воротник пиджака у него на спине – топорщился. Блестела круглая потная лысинка на затылке. Конкин тупо смотрел на эту лысинку, точно сейчас не было дела важнее. Все-таки мне нельзя играть против профессионалов, подумал он. Профессионалы меня, конечно же, переиграют.
Ничего другого не оставалось.
Поэтому Конкин достал из кармана бутылочку с водкой, быстро, почти не ощущая вкуса, сделал последний глоток и отбросил бутылочку, – которая разлетелась, ударившись о бетонные плиты.
Сверкнули осколки стекла.
А затем он побрел куда-то в сторону набережной. Ему хотелось оглянуться, но он не оглянулся.
ВСЁ В КРАСНОМ
Крысы неслись через двор, повизгивая от возбуждения. Ближняя, с жесткими, как зубная щетка, усами сходу перемахнула низенькую ограду газона, зацепилась, по-видимому, о выгнутую трубу, шлепнулась брюхом в траву и обиженно заверещала. Две другие – цап-цап-цап коготками – промчались по шерстистому телу.
Двигались они на задних лапках, но удивительно быстро. В глазах – сладкий блеск, на влажных ощеренных зубках – нитки слюны.
– Туда!… – придерживая дверь парадной, сказал я обомлевшей Эльвире. – Налево под лестницу, потом – дуй отсюда!…
– А ты как же?
– Давай-давай!…
Она лишь пискнула что-то в ответ. Хлопнула задняя дверь, и от потока воздуха качнулась лампочка, свисающая на перекрученных жилах. Уродливая горбатая тень вздела руки по направлению к улице. У тени была вытянутая звериная морда, груши ноздрей, а позади головы – шипастый гребень, защищающий шею. Уже не руки, а лапы скребли тусклый воздух. Я не сразу догадался, что тень эта – от меня. Вот, значит, как я сейчас выгляжу. Хотя понять было можно. Похрустывая, распрямлялись в спине могучие позвонки, мышцы в предвкушении боя мелко подергивали конечности, свет в парадной приобрел тревожно красноватый оттенок. Главное же, как набат, ударили запахи: кислый кошачий, раздражающий тем, что забивал остальные, человеческий душный, десятилетиями отстаивавшийся в лестничной клетке, запах подгорающей где-то наверху изоляции, запах пролитого мазута, запах ржавчины, выстарившийся мертвый запах краски от стен.
Ноздри мои затрепетали. Я был в отчаянии. Только-только договорились с Эльвирой, что она у меня сегодня останется. Целых три месяца спорили из-за этого. То есть, спорил и горячился, разумеется, я; Эля пожимала плечами и отвечала с оскорбительным недоумением: Зачем мне это нужно?… Наконец, сегодня после кафе сказала: Поздно что-то, не хочется тащиться через весь город, – и уверенно, будто не в первый раз, взяла меня под руку.
И вот – крысы.
Я даже страха почти не испытывал. Хотя крысы, по-моему, гораздо опасней гиен, – тех, что бродят по лестничным клеткам и принюхиваются к квартирам. Гиенам что нужно? Деньги, ценности. Человека они не тронут. Если, разумеется, сам человек не начнет им препятствовать. Это такая договоренность: берем свое и уходим. А с крысами, особенно уличными, договориться нельзя. Крысы разорвут жертву просто для удовольствия.
И все-таки страха у меня почти не было. А если и был, то совсем иной страх – перед самим собой. Не случайно скребла лапами воздух горбатая звериная тень, и не случайно сумасшедшие запахи раздирали мне ноздри. Я распрямлялся, преодолевая человеческую сутулость. И одновременно – человеческую слабость, нерешительность, робость перед манящим дыханием смерти. Собственно, ничего человеческого во мне, вероятно, уже не было. Звенела синеватая кровь в жилах, гулко, страшно и радостно бухало под ребрами сердце, легкий зуд обжигал кончики пальцев, где ногти сворачивались, образуя клювы когтей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});