Мировая история в легендах и мифах - Карина Кокрэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитан потом с глазу на глаз выведал у него, как он называет другие звезды, пообещав, что никому не скажет. И он рассказал ему все — и о Голове Турка, и о Свиной Ноге, о Бычьих Яйцах и даже о Красивой Девчонке…
Закончив хохотать и лупить себя по ляжкам, капитан спросил:
— Как самого-то зовут?
— Кристофоро.
— Греческое имя, — с одобрительной гримасой сказал Ксенос. — Христофорос. Знаешь, что это значит?
Он не знал.
— Несущий Христа. Так звали святого — покровителя путешественников. Да, не иначе прошлой ночью он и тебе помог, и всем нам…
Вскоре капитан, больше для забавы, стал учить Кристофоро настоящим названиям звезд, и как находить их в небе с помощью странной тяжеленной красивой штуки, которая, словно золотая корона, покоилась в ящике под стеклом, подвешенная на канатах посреди корабля. Эту штуку капитан называл «звездоловом».
Кстати, обещание свое грек сдержал и ничего не сказал команде про названия, которые Кристофоро придумал для других созвездий, а то бы от насмешек ему житья не стало.
Кристофоро жутко льстил интерес капитана, и он рассказал ему и о ткацких рамах дома, в Савоне, и о Бартоломео, и о пьянице монахе из воскресной школы с его неприличным прозвищем, и о визите к доктору, даже зачем-то о книге венецианца Марко Поло в савонской лавке рассказал. Все, что было забавного или смешного. Не рассказывал он только самого главного — правды о том воскресенье. Взял еще один грех на душу и соврал, что он сирота, и что только ему из всей семьи удалось выбраться из горящего дома живым. Он боялся, что Ксенос в худшем случае отправит его в тюрьму, в лучшем — просто сгонит с корабля. И тогда прощай даже такая, ходящая ходуном, крыша над головой и верная миска рыбной похлебки. И что, куда ему тогда?
Ксенос больше никогда не спрашивал его о семье. На море не принято приставать к человеку с расспросами. Языки обычно развязываются сами собой. А если нет, значит, есть причина, и нечего лезть в душу. О самом Ксеносе никто ничего толком тоже не знал.
Обещание, данное при всех Салседо, савонский беглец исполнил. Кристофоро дрался с ним сразу после того шторма, а потом опять и опять, каждый день на нижней палубе, у мачты. Салседо был выше, сильнее, опытнее в драках и в первый раз побил его. Не успели побледнеть кровоподтеки, как Кристофоро набросился на него опять. И опять был бит. Через несколько дней все повторилось вновь. Кристофоро одержимо не давал Салседо прохода. Никто не ожидал от нового «крысенка» такого упорства. А он решил, что будет бить Салседо, пока или тот не убьет его, или наконец не выпорхнет из него тот савонский мерзкий, липкий страх, который с детства, словно птенец в руке, противно трепыхался в груди при звуке отцовского голоса и заставлял инстинктивно закрывать руками голову. Потому что Кристофоро понял: иначе на «Пенелопе» не выжить, а идти ему больше — некуда. Каждый раз победа давалась севильянцу все труднее. В последней драке Кристофоро выплюнул из-за щеки уже два окровавленных зуба, но нападения не прекратил. На корабле стали делать ставки, даже Ксенос.
…Они дрались на корме. Чадили факелы, их обступила гогочущая толпа…
Кристофоро все пинал и пинал распластанного, окровавленного Салседо…
— Все, оставь его, Bermejo, он уже не дышит! Оставь, слышишь! Твоя победа! — кричали ему со всех сторон.
Его с трудом оттащили — задыхающегося, озверевшего.
Когда севильянец пришел в чувство, он был жалок: его рвало, он не помнил даже своего имени и не мог говорить. Кристофоро выбил ему челюсть: рука у него оказалась тяжелая. Челюсть Салседо вправили общими усилиями, руководил которыми повар — он когда-то был учеником аптекаря в Лиссабоне, навсегда сохранил страсть к медицине и считал себя лекарем. Bermejo при этом исчез. Забравшись в канатную бухту в самой дальней части трюма, рыжий мальчишка размазывал слезами грязь по лицу. Теперь сомнения не было: вырос он настоящим убийцей, и ждет его ад. И просил прощения почему-то у матери…
Все очень удивились, когда Кристофоро сам отволок своего поверженного врага на тюфяк, смыл с лица кровь и выкармливал потом как брошенного щенка — размельченными кусочками бакалао из деревянной миски.
— Я должен теперь уйти с «Пенелопы», — сказал ему однажды Салседо картаво, решительно и печально, не разжимая зубов (челюсть еще болела). — Ты побил меня честно, за это я не держу на тебя зла. Ты упрямый как бык. Я бы хотел такого друга, как ты. Если бы… Если бы ты не унизил меня перед всеми жалостью. — Мальчишка-севильянец зло сверкнул на него глазами. — Зачем ты это сделал? Теперь я должен уйти.
— Куда ты пойдешь?
Салседо пожал плечами:
— Море велико, кораблей много.
На том их разговор тогда и закончился.
Капитан
Кристофоро больше не драил палубу от темна до темна, его обязанностью стало переворачивать вверх ногами «сеньору Клессидру», как моряки называли большие песочные часы, крепившиеся к деревянной подставке медной защелкой. Как только из верхней части в нижнюю часть падала последняя песчинка, Кристофоро должен был кричать или петь первые строчки «Pater noster»[220]. Что он и делал добросовестно, пока за несколько дней совсем не охрип и потом уже только сипел молитву. А ночью ему снилось, что на земле нет ничего, только песок. И этот песок сыплется с небес и постепенно засыпает и его, и всю землю. И набивается ему в рот и в глаза. Он проснулся в ужасе. Потом голос вернулся, но уже другим — мужественным и хрипловатым.
Ксенос видел, что Кристофоро — парень способный, и что грех такому только лазать по вантам и драить палубу, и что из генуэзского мальчишки вполне может получится навигатор. Конечно, не такой выдающийся, как он сам, но дельный… Ксенос старел, все больше пил и нуждался в «своем» капитане, которому сможет со временем доверить корабль. Почему выбор его пал именно на этого долговязого, лохматого Bermejo, он и сам бы не объяснил.
Капитан стал учить Кристофоро прокладывать курс по звездам, по компасу, рассчитывать скорость корабля «по тунцу»[221] и многому другому, в «обучение» входили и капитанские нетрезвые лекции о женском коварстве и продажности, а также о доблести самого капитана «Пенелопы». Ну и, конечно, обучил его Ксенос на свою голову любимой игре — в нарды, которую называл по-потругальски — gamao[222], и в которой удача ему с тех пор улыбалась редко.
Никто не знал точно, имя ли это вообще, «Ксенос», или прозвище. Но спрашивать опасались. В трюме Кристофоро как-то слышал шепот, что капитан — сын греческой проститутки и португальского моряка, выросший в трущобах за генуэзским портом. Неизвестно, кто и где обучил его грамоте и морскому делу.
С командой капитан чаще всего говорил по-португальски, причем очень хорошо, как на родном, — большинство моряков всегда было из Португалии, но говорил капитан и на итальянском, на кастильском. Про себя бормотал иногда по-гречески. А плавал его каррак «Пенелопа» под генуэзским флагом, что делали тогда многие: турки по какому-то там договору с генуэзцами чаще пропускали невредимыми их корабли. Вот только эту хитрость вскоре раскусили, и даже под генуэзским флагом мало кто отчаивался уже ходить в одиночку, как Ксенос, без оснащенного пушками конвоя.
— В море бойтесь только Господа и меня! И Господь — куда милосерднее! — очень громко и убедительно заявлял капитан Ксенос с castillo de proa[223], словно священник с амвона, сразу после каждого отплытия под скрип деревянной обшивки, плеск моря, вопли чаек, свист ветра в оснастке, и при гробовом молчании команды. Ксенос был очень скор на расправу при малейших признаках непочтения. Кристофоро помнил, что случилось с рулевым, каталонцем Мигелем. За какую-то дерзость Ксенос неожиданно, не раздумывая ни минуты, ударил того в челюсть и выбросил за борт прямо в открытом море, как негодный тюк шерсти. Никто из команды не посмел вмешаться. Молча и остолбенело смотрели, как бедолага оставался на верную погибель за кормой… А Ксенос сам стал к рулю и продолжал отдавать команды как ни в чем не бывало.
Сухопутные правила, обычаи и законы заканчивались с отданными швартовыми и выбранным якорем. Перед морем все были равны — законнорожденные или дети проституток из портовых окраин, благочестивые католики или богохульники и еретики.
В разные они попадали переделки. Несколько раз им пришлось уходить от турецких каравелл с их большими прямоугольными парусами. А однажды, это было у Кипра, в тумане они приняли турецкие галеры за венецианские, и когда поняли ошибку, было поздно. В рваных клочьях тумана турки стреляли в них из мушкетов, улюлюкали для устрашения, заряжали пушки. Ксенос при этих звуках яростно плевал на палубу, стрелял из двух своих ломбард[224], пока не кончились ядра, и изрыгал проклятия на всех известных ему многочисленных языках. В его свинцовой ненависти к туркам угадывалось личное.