Побег из Невериона. Возвращение в Неверион - Дилэни Сэмюэл Р.
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря тому, что случилось со мной в семнадцать, на свободу вышел человек, способный желать и мечтать, – а затем я научился еще и действовать.
Однажды, в последний год службы, возвращаясь в Кхахеш, где стоял мой полк, я остановил вола на одном южном рынке. Там, у овощного ларька, расположился работорговец с шестью головами товара, такими же щуплыми и вялыми, как и он. Я купил у него всех шестерых, проделав все, чего требовал продавец: щупал им десны (рыхлые или затвердевшие), смотрел в зубы (редкие и гнилые), заглядывал в заросшие грязью уши. Поначалу я отнекивался, но охрипший, сдавленный от ярости голос меня плохо слушался. Под конец я отсчитал в грязную ладонь торговца серебро и железо, связал рабам руки за спиной по его указанию и спрятал ключ в кожаный армейский кошель на поясе. Торгаш, наверно, счел меня сумасшедшим или глухонемым. Мои руки и ноги, с языком вместе, тоже сковал паралич: я споткнулся, связывая старуху, и уронил в пыль три монетки, когда расплачивался – на радость какому-нибудь мальчишке-варвару вроде тебя. В моей шестерке был и такой, с лишаем на голове. Что это было? Злоба на рабство, лишившее меня юности и навязавшее мне шесть этих жалких созданий? Или страх, что небеса разверзнутся и некто всесильный поразит меня молнией?
Как бы там ни было, язык мой не поворачивался, руки тряслись, ноги спотыкались. Но я кое-как справился и привязал вереницу рабов к повозке. За городом я снял с них ошейники и сказал:
«Вы свободны, ступайте».
Двое рассыпались в благодарностях, один смотрел с недоумением, еще трое – в том числе и лишайный мальчик – долго моргали, а потом повернулись и ушли – пораженные немотой, как и я, с той же покорностью, с какой раньше носили цепи.
Я сложил ошейники в повозку и поехал дальше.
В другой раз, через год после выхода в отставку, я шел по дороге и при свете порой проглядывавшей луны разглядел в пыли следы скованной вместе невольничьей партии. Потом увидел у дороги костер и услышал голос работорговца. Это был не просто усталый пьяный торгаш, говоривший, кому куда сесть и чья очередь получить еду, – нет. Такого работорговца можно разве что на сцене увидеть. Он орал, бранился и бил дубинкой всех без разбору, и стариков и калек. Одни кричали, другие даже крикнуть боялись и тихо скулили – лицедеи такого тебе не сыграют.
При мне были меч и нож. Щеря зубы в усмешке, какой на руднике встречал равно стражников и рабов, я крался через кусты с клинком в каждой руке. Отчего я медлил? От страха? Хотел посмотреть, сколько у злодея сообщников? Выжидал, прикидывая, когда лучше напасть? Нет, Удрог. Я надеялся, что он попросту шутит так, дурака валяет.
В конце концов, его сотоварищ – всего их было трое – тоже ржал во всю глотку, глядя на окровавленную дубинку.
Что же подвигло меня к действию – желание, страх или ярость? Это было то самое чувство, что охватило меня, когда высокий господин снял мой ошейник. Назовем его свободой. Я вскочил, ринулся вперед и одним ударом меча отсек мучителю руку, а другим подрубил ему ноги.
Схватка была кровавая и донельзя шумная. Все вопили, включая меня. Я выдернул из доски общую для всех цепь и крикнул:
«Вы свободны! Бегите!»
Послушались меня только двое. Остальные, полагаю, сочли, что их освободитель не менее безумен, чем работорговцы, – двух из злодейской троицы я убил и одного тяжко ранил. Пока я отмыкал ошейники, одна женщина порезалась о мой нож и с криком умчалась в лес, а раненый, лепеча «нет, нет», потащился туда же.
Невольников было двадцать семь человек, и я отпирал их ошейники один за другим. Во рту было солоно – я ненароком прикусил щеку.
«Ступайте же! Уходите!»
Эти два случая можно считать днем и ночью моей борьбы, но я хочу рассказать еще о вечерах и рассветах. Больше года спустя, когда закат еще озарял верхушки деревьев, а восток уже наливался густой синевой, мы, с дюжину человек, стояли в лесу. Мы ушли от тепла и уюта лагерного костра, когда выяснили, что около половины из нас, случайно собравшихся вместе путников, раньше были рабами. Сначала свою историю рассказал один, следом другая. Их рабство ожесточило ничуть не меньше меня. Я, в свой черед, шутливо поведал о столбняке, поразившем меня при покупке рабов, и высмеял свою медлительность при ночном нападении, стоившей несчастным еще десятка ударов.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})«Я тебя помню, Горжик, – сказала грузная женщина. – Была среди тех, кого ты освободил». А двое мужчин у костра сказали, что их освободила она – хотя женщина не могла вспомнить их точно так же, как я ее.
Не помню также, кто говорил следом – бывший раб или вольный варвар, распаленный нашими рассказами.
«Если мы, хотя бы вдесятером, объединимся, чтобы покончить с рабством в Неверионе, то добьемся большего, чем те же десять поодиночке. Веди нас, Горжик».
«Какой из меня вожак? – засмеялся я. – Я не отличаю страха, ярости и желания от любви к свободе. Думаю даже, что это одно и то же».
Тут подал голос чернокожий, бритоголовый, с рубцами от кнута на боках: «Но эти различия не мешают тебе – ты усмехаешься и идешь в бой. Веди же нас, Горжик».
Не зная, кто он – раб, преступник или всё вместе, – я порылся в своей котомке, достал железный ошейник, надел на себя и спросил: «Что это для вас значит?» Страх и желание сделали мой голос хриплым – может, остальным он казался властным как раз поэтому, но я понимал, что должен подать им знак, показать, кто я.
«Хочешь сказать, что раньше ты был рабом, а теперь стал вожаком, освобождающим всех рабов? – спросил кто-то, сильно хмельной. – Мне это по нраву, Горжик. Веди нас».
Я опять засмеялся и тоже выпил. Костер разгорался все ярче, и разговор у нас теперь шел о ночных вылазках и сражениях. А на рассвете – не наутро, а месяцев восемь спустя – я вспомнил, как осматривал оружие в том лесу, как обсуждал свои планы с младшими командирами. В то утро нас было человек двадцать. Ночью мы вошли в пригород Колхари и заночевали под какой-то стеной. Из тех, у костра, со мной остались лишь двое. Моим подручным и любовником был варвар немногим старше тебя – я купил его в Элламоне и научил разным ночным уловкам.
Утром мы собирались поговорить с одним бароном-рабовладельцем и перейти к насилию, если мирными переговорами ничего не добъемся. Готовясь к этому, я ощущал знакомый зуд – смесь страха, ярости и желания. Восстание уже началось, мечта стала явью, мелкие победы перерастали в крупные.
День, ночь, вечер, утро… Но мы говорим о событиях, длившихся многие годы – много дней, ночей, вечеров и утр.
Одни вели к славным победам, другие – к поражениям.
Я бывал бит и поднимался снова, знал маленькие радости и всенародную славу, терпел личные потери и публичные неудачи.
Свершения – странная вещь, Удрог. Ты живешь ими и ради них, но, как правило, не любишь о них говорить. Ты поддерживаешь их всеми силами, а когда тебя о них спрашивают, усмехаешься, бурчишь что-то, но большей частью делаешь каменное лицо и предоставляешь расспросчикам догадываться самим.
Ярость, страх, желание, любовь к свободе – ничто из этого не располагает к пространным речам. Я часто задумывался об этом ночью в своей палатке, готовясь выступить то перед купцами, то перед крестьянами, то перед аристократами; задумывался, когда, пробравшись через дыру в заборе, говорил что-то шепотом рудничным рабам. Задумывался, когда, охрипший от крика, весь в крови, смотрел на чей-то горящий замок и не знал, доживу ли до рассвета.
Порой нас были сотни, порой я оглядывался и видел, что сражаюсь один. Но каждый раз, даже на грани отчаяния, я вновь находил друзей: рабов и свободных, мужчин и женщин, готовых драться за меня и вместе со мной, вкладывающих в нашу борьбу пыл, который казался мне утраченным безвозвратно.
Восстание не угасало, Удрог, и никто не предавался любострастию изощреннее нас. Одни восстания ведутся в холоде и целомудрии, другие в жару и насилии, а такие, как наше, раскаляют похоть до пределов, каких добрые горожане и представить себе не могут – разве что ненадолго, когда рукоблудят. У нас были мужчины. Были мальчики. Были и женщины. Встань на четвереньки, как пес! Ползи на брюхе, как червь! Свяжи меня, избей, а я тебя окачу! Всю свою жизнь я стремился к свободе, власти и удовольствиям. Рабом я хватался за них жестоко, причиняя боль и даже увечья себе и другим. Став свободным, я понял, что власть, свобода и удовольствия, которые ждут нас с тобой в эту ночь, существует и среди отбросов общества, и в высших кругах; что они так сильны и приносят такую радость, какую раб, тайно взыскующий их, и представить себе не может. Ага, теперь тебе любопытно. Ты снова тянешься к моему ошейнику. Хочешь его вернуть? Э, нет. Погоди. Ты улыбаешься – значит, тоже понимаешь, что отсрочка поднимает наслаждение до невообразимых высот. Ты полюбил бы наше восстание, Удрог, если б у тебя достало смелости и удачи примкнуть к нам. Беда лишь в том, что я, ложась с кем-то новым, не знал, отделает он меня до изнеможения или будет до рассвета спорить со мной. Впрочем, мне хватало и страсти, и споров. Случались дурные сны, случались и хорошие – вечерами я разбирал и те и другие. Да, порой меня тревожило, что я дурно поступаю со своими друзьями, тревожило всю ночь до рассвета. Но я не позволял этим тревогам меня останавливать. Мне посчастливилось: один мой любовник меня любил, но не верил в меня. Со временем его любовь обратилась в ненависть, и его сменил другой: этот в меня верил, но не любил меня. С годами, поняв, что нас связывали только общие мечты, он охладел ко мне и ушел. Я искал его, но после своего пришествия к власти больше его не видел.