Куприн — мой отец - Ксения Куприна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крепко жму Вашу руку.
Ваш А. Куприн».
С этим письмом перекликается купринское стихотворение «Розовая девушка», в котором, вместе с тихой грустью, ощущаются пессимистические нотки:
Розовая девушка с кораллами на шейкеПоливает бережно клумбу резеды,Радугой пронизан сноп воды из лейки,И дрожат от радости мокрые цветы.Ласточки веселые на пламени закатаЧертят черной молнией золотую даль.Отчего ж душа моя печалью нежной сжата,Почему мне вечера весеннего так жаль?Ласкою мгновенья я больше не обманут,Знаю я: весенние вечера пройдут,Улетят все ласточки, все цветы завянут,Розовые девушки состарятся, умрут.
Коммерческая затея мамы с переплетной мастерской завершилась весьма плачевно: компаньон продолжал пить запойно, заказы оставались невыполненными. Мама металась между неоплаченными счетами и недовольными заказчиками. Пришлось закрыть предприятие.
Продав переплетные машины, мама сняла маленькую лавочку на улице Эдмонд Роже, в которой устроила книжный и писчебумажный магазинчик. Так как ей приходилось ездить далеко, то и мы переехали на эту улицу. Это была крошечная, коленообразная улочка в самом отвратительном — 15-м районе Парижа. Этот район пересекается невероятно длинной улицей Коммерции, загроможденной лотками с фруктами, овощами, дешевым бельем, грязными лавчонками. Без капельки зелени. Пыль, грязь, много подозрительных субъектов.
При этом на улице Эдмонд Роже было очень тихо, по ней проходило мало народу, и потому наша лавочка прогорала. Иногда забегали дети, покупая на два су перьев или тетрадок. А книги матери трудно было продавать, ее негритянско-французский язык, как называл его отец, не давал ей возможности быть в курсе новинок и советовать французским покупателям, что читать. Французский буржуа, покупая книжку, любит поговорить. Постепенно французские книжки заменялись старыми русскими, и лавочка превратилась в библиотеку.
Наша квартира была напротив, во дворе, на первом этаже, в ней было три комнаты: столовая, спальня родителей, она же и отцовский кабинет, и моя.
Когда аренда лавочки оказалась непосильной, то стеллажи были перенесены в нашу столовую. Собралось около пяти тысяч книг. Клиентами были русские эмигранты.
У отца упадок сил и немощи как бы сковывали его еще ясную память и здоровый дух. Он все больше и больше уходил в себя; ненавидя все проявления болезни и старости, не хотел быть на людях Он часами сидел в своей комнате в кожаном кресле, превращенном когтями целых поколений кошек в нечто похожее на мех. Часто в библиотеке посетители яростно спорили между собой. Бывшие деникинцы обвиняли красновцев в трусости; бывшие кадеты обвиняли эсеров в продажности и т. д. и т. п. Пустые споры людей, живших прошлым. Когда выкрики долетали в комнату отца, он мне говорил: «Ненавижу эти голоса, ненавижу… Пусть замолчат».
Иногда кое-кто врывался к нему. Тогда он делал вид, что не узнает, и никому не отвечал.
Однажды к нему вошла жена доктора Харитонова, лечившего отца, и, сюсюкая, спросила:
— Александр Иванович, вы меня узнаете?
Не смотря на нее, он ответил:
— Нет.
Тогда она спросила:
— А доктора Харитонова вы знаете?
— Да, очень хороший человек, — тепло сказал Куприн.
— А что вы думаете о его жене? — жеманно спросила дамочка, желая услышать комплимент.
— Стерва… — коротко произнес отец.
Точно ошпаренная, дамочка выскочила из комнаты и, закатив глаза и ломая руки, воскликнула:
— Ах, бедный, бедный Куприн!
А в это время бедный Куприн трясся от беззвучного смеха.
Вечером, когда наконец наступала тишина, приходил к нам старый, одинокий писатель Борис Лазаревский. Жадно и неопрятно набрасывался на еду, в которой мы не могли ему отказать. Николай Рощин, тогда молодой писатель, приходил пешком из пригорода. Он часами просиживал, глядя на всех смеющимися, голодными синими глазами. Ему также никогда не отказывали в куске хлеба. Рощин старался помогать маме в библиотеке. В 1946 году он вернулся на родину.
В то время безработица преследовала меня в кино и в театре. Бедность принимала жестокие формы. За неплатежи часто отключали газ, электричество, телефон. В доме царили тоска и безнадежность.
Единственной радостью отца была маленькая кошечка Ю-ю, названная так в честь знаменитого героя рассказа «Ю-ю», лежавшая всегда у него на плечах теплым и нежным грузом.
Самым близким другом матери и отца была в ту пору вдова Саши Черного Мария Ивановна.
Из литературной и артистической братии близких почти никого не осталось. Каждый ушел в свои собственные горести и трудности. Не о чем было больше говорить. Судьба писателей в эмиграции перестала кого-либо интересовать; острое ощущение своей ненужности было самым горьким чувством моего отца.
В конце 1936 года получил разрешение вернуться на родину художник Билибин. В разговоре с советским послом В. П. Потемкиным был затронут вопрос о возможности возвращения в СССР самых лучших и достойных людей эмиграции. Говорили и о Куприне.
Перед отъездом Билибин пригласил моих родителей к себе в гости. Он много с восторгом говорил о Советском Союзе и о причинах, побудивших его вернуться домой.
Отец вдруг ожил, весь загорелся и воскликнул:
— Боже, как я вам завидую!
Билибин спросил отца — почему же он не последует его примеру?
Но отец остро чувствовал свою вину перед родиной, переживал свой отъезд и некоторые статьи, написанные под влиянием первых лет эмиграции. Он не мог поверить в возможность возвращения.
Билибин предложил взять на себя все предварительные переговоры в посольстве.
Вернулись домой родители очень возбужденные. Помню, как они оба сели ко мне на кровать и стали советоваться. Я видела, как помолодело лицо отца и как в его безразличных помертвевших глазах зажглись искорки.
Когда отец и мама наконец легли спать, для меня началась страшная бессонная ночь.
Я знала, что без меня родители мои не уедут, для них я оставалась ребенком, нуждавшимся в постоянном присмотре. Но в то время моя личная жизнь, работа, перспективы, друзья — все было связано с Францией.
Последние мрачные годы с родителями, тоска, грусть тяготили меня. С другой стороны, я чувствовала абсолютную необходимость для отца вернуться на родину, обрести счастье, пусть хотя бы на оставшиеся ему недолгие годы жизни. Я знала, что в Советском Союзе его продолжают читать и любить, и хотела надеяться, что родная земля даст ему силы поправиться. А если его годы уже были сочтены, то он не должен был умереть на чужбине — это было бы чудовищно. Куприн был слишком русским человеком, русским писателем. С возвращением на родину его жизнь как бы замыкалась в закономерный круг. Я чувствовала, что не имею права быть препятствием.