Гангутцы - Владимир Рудный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он усадил начхоза в коляску «блохи», тщательно охраняемой в дивизионе, и умчался в лес, к даче, где раньше жили семьи командиров.
Хоть и командовал теперь дивизионом Тудер, и комиссар был другой — молодой и не поймешь, спокойный или ленивый, и даже начальником штаба сидел человек, не похожий на сдержанного Пивоварова: многоречивый капитан Попик, успевший на ходу рассказать с десяток анекдотов и побасенок, — Гранин по-прежнему считал дивизион родным детищем; он его создал, выпестовал и не намерен отступаться ни теперь, ни в будущем. Приехал он сюда, как в свою часть, для того, чтобы создать в дивизионе дом отдыха для бойцов отряда.
Такой дом отдыха на берегу лесного озера близ Петровской просеки открыли пехотинцы. Легко раненные разведчики, солдаты из боевого охранения с наслаждением проводили два-три дня в чистом маленьком домике, в тыловой обстановке — без пуль и мин над головой, расправив плечи и грудь в безопасности и тишине, если не считать грохота снарядов. Что может быть лучше заботы медицинских сестер и сна в тепле, на застланной свежей простыней койке после окопной жизни! В госпиталь иного силком не загонишь, на тыловую службу — ни за какие коврижки, но отдохнуть день, чтобы назавтра помолодевшим, побритым, попарившись в бане, вернуться на передовую, — с удовольствием.
Словом, о таком рае на островах могли только мечтать. Даже в бане, которую соорудили на Хорсене, как следует не вымоешься: завидя дым, финны открывали огонь. Единственно уютным уголком считался лазарет; но все-таки это лазарет! Гранин понимал, почему бойцы так боятся лазарета, особенно госпиталя: а вдруг медики загонят куда-либо в тыл? Правда, на Большую землю раненых отправляли редко: не было оказий, да и лечили хорошо, многих возвращали в строй. Но в строй — это еще не в отряд. Раненые всегда просили записку, чтобы их по выздоровлении вернули на острова. Записки Гранин посылал в госпиталь пачками. А теперь, когда появились первые инвалиды войны, пора позаботиться и о них.
Вот о чем размышлял Гранин, везя начхоза к лесной даче, в которой он задумал открыть дом отдыха.
Двухэтажная светленькая дача стояла в стороне от проезжей дороги, среди сосен и берез на Утином мысу, за высоким резным палисадом. Пришлось оставить мотоцикл и перебираться через глубокие воронки и бурелом.
Дача опустела, никто в ней не жил. На заросшей тропке, как в ухабе, завязла игрушечка — деревянный о трех колесах грузовичок-калека.
«Данилинского сынка автомобиль».
Гранин поднял зеленую машинку, отряхнул песок, хотел было взять с собой, потом раздумал и поставил на подоконник застекленной разноцветными ромбиками веранды под косые лучи заката.
Синие, оранжевые, красные стекла бросали на игрушку многоцветные блики. Гранин смотрел на жаркую игру солнца, напомнившую ему мирные летние вечера, и сказал, обернувшись к начхозу:
— А стекла-то целы. И в окнах целы, чудо! Самый подходящий для отдыха дом.
— Деревья маскируют, но снаряды сюда залетают. И недолеты — сюда и перелеты — сюда.
— Где они не падают! Ты вот что, Сафоныч… Возьми маляров. Крышу размалюйте под лес. Дачу почистить, помыть. Коек десятка два поставь, скажи Купрейкину, что я прошу белья полсотни комплектов. Все подготовь, порядочек чтоб был. И к воскресенью принимай гостей. Договорись с медиками, чтобы выделили сюда дежурить сестер. Подбери поварих получше. Курносых! Чтобы не только уху варили, чтоб потанцевать с кем было. Поставь патефон, нет, два, а то сломается — чинить некогда. Пластинок по городу наберешь миллион. И, смотри, чтобы матросы всем были довольны.
С дачи Гранин повез начхоза в Рыбачью слободку. В полусгоревшем сарае у пристани он задумал создать производственные мастерские инвалидной команды.
— Пусть каждый делает что умеет полезного для отряда, — планировал Гранин. — Будут матросы шить, латать, сапожничать, ковать, ладить шлюпки — пользу свою почувствуют.
— Не все рукомесло знают, — осторожно вставил начхоз, которому эта затея показалась чудной. Ну чего с хромыми или однорукими возиться? Отправить их в тыл — и все!
— А ты научи. Помоги человеку прийти в себя. Думаешь, легко сейчас расстаться с фронтом, даже если солдат ногу потерял? Душа-то не безногая! Человек за родину болеет. Вот и дай людям радость сознавать, что они с нами. Хоть инвалиды, но воины… Ближе к зиме начнем лыжи вырабатывать, — доверительно нагнулся к начхозу Гранин. — Кто знает, может, по снегу двинем мы в рейд куда-нибудь под Хельсинки…
Из Рыбачьей слободки поехали в госпиталь. Гранин прошел с начхозом по палатам, навестил раненых, роздал папиросы, припасенные для этого случая, наказал начхозу, что и кому доставить, и тут же разыскал Любу Богданову.
* * *Когда Богданов ушел с Ханко в море, Люба почувствовала себя совсем одинокой. Она не думала, что расстанется с мужем в первый же день войны и все ее планы — быть вместе на фронте — так быстро рухнут. Лодка не возвращалась На Ханко, не вернулись и другие лодки. Они могли возвращаться из походов в Либаву. Но Либава сдана. Оставлена и Рига. Все меньше баз на том берегу. Есть еще гавани Таллина, Эзеля, Даго, но и в Таллине тяжело. Люба много, очень много работала и не уставала ждать.
Бывало, она выбежит в парк, на берег, станет на скале и до головокружения, до боли в глазах смотрит на море. Идет транспорт или катер — Люба спешит в порт; но писем ей нет, есть другим письма, только не от подводников. А она все надеется и ждет.
Однажды, еще в июле, в газете мелькнула заметка о подводной лодке, потопившей два больших фашистских корабля. Одна из фамилий моряков, названных в заметке, показалась Любе знакомой. Может быть, это лодка, на которой служил Саша?..
Люба почти не сомневалась, что именно об этой лодке шла речь. Она будто рядом видела Сашу, его крупную голову в наушниках, таких же, как у радистов, — иных она в жизни не видела, потому что в рубке акустика никогда не бывала. Люба чувствовала щекой, губами его ершистые волосы, стриженный ежиком затылок; сколько ни просила Люба не стричься наголо, отрастить волосы, такие густые и, должно быть, красивые, Саша не соглашался, не хотел изменять своей военной привычке… Люба видела его живым, сильным, родным и снова ждала. Каждую строку о подводниках она читала как его письмо к ней, как живую, ей посланную весть. В каждом раненом она видела его товарища, частицу его самого; она уже не была отдалена от него, не была одна, — она была рядом с ним, на одном и том же фронте, в одном строю, и только какие-то условные километры отделяли их друг от друга.
Когда погиб Антоненко, когда доходили до нее вести о гибели кого-либо из знакомых или у нее на руках умирал боец, она невольно с болью думала о муже и всем своим существом чувствовала его ребенка. Она гнала от себя дурные мысли и снова шла на берег, на скалу, смотрела в бурлящее между камнями море, и камни, окруженные венчиком пены, казались ей похожими на перископы, выставленные из глубин моря.
Домой она ходила редко, только чтобы поработать в огороде или пошить что-либо для ребенка.
В домике было пустынно, пустынно и на всей улице, обстреливаемой снарядами и покинутой жителями. Соседа-учителя призвали в авиацию, и он пропал без вести. Его жена, кассирша, первое время проводила дни дома; вокзал закрыли, и ей нечего было делать. В прошлом она училась и не доучилась в театральной студии. Вечерами, когда к ней приходили сослуживцы, недурно пела. Катя Белоус рассказывала Любе, что ее соседка удачно выступила в концерте на аэродроме и, вероятно, станет актрисой. Любе казалось чудовищным, что эта женщина может петь, когда судьба ее мужа неизвестна. Она ее возненавидела и была рада, когда та перебралась в Дом флота, в общежитие актерской бригады. Но вскоре она поняла, что не может ночевать в пустом домике одна. Она решила тоже переехать в госпиталь, поселиться в каморке с беленькой Шурой, молоденькой медицинской сестрой, присланной на Ханко из Таллина.
Люба часами рассказывала подруге о муже и сама удивлялась: откуда она столько о нем знает — ведь он очень мало и очень редко о себе говорил и вообще считался неразговорчивым.
Шура, никогда не видевшая ее мужа, старалась нарисовать его портрет. Он ей казался веселым, шумным, красивым, и она не верила Любе, что Саша застенчив и неуклюж. Шура ей завидовала: Любе есть кого ждать. А у нее никого на свете нет, она совсем одна, все мужчины воюют, и она так и останется никому не нужной, навсегда одной.
Люба смеялась, уверяя, что подруга не похожа на старую деву. Та брала зеркало, придирчиво разглядывала себя и утешалась: она была молодой и хорошенькой. И Любе становилось легче; ей всегда становилось легче, когда она утешала других. Так легче ждать.
Настало время бросить всякую работу и уйти в декретный отпуск. Но Люба слышать об этом не хотела. Ее уговаривали уехать на Большую землю с очередной группой раненых. Ради ребенка. Ради будущей жизни. Но она отказывалась наотрез. Ей верилось, что вот-вот Саша вернется. Здесь она ближе к Саше.