Танжер - Фарид Нагим
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О чем ты думаешь? – спросила она.
Мне очень хотелось показать им лайнер. Но его все не было. Были толпы людей на улицах, на рынках, в тесных троллейбусах, озлобленные, яростно агрессивные кондукторы и местные жители. Изнуряющая жара и вечерний смог на Московской и Киевской. Тот же наглый бандурист на набережной, старик в морской форме и с баяном, весы за 25 копшёк. Мне было обидно за отдых Няни и Саньки, и я остро переживал, когда их толкали, обсчитывали, пролезали вперед них в очереди и грубили.
Лайнера все не было, и я решил открыть им прекрасную тайну, которую заготовил напоследок – я повел их по улице Чехова, чтобы показать им Ялту, которую сам очень любил – эти изогнутые, ступенчатые старые дома с большими верандами, насквозь проросшими толстыми ветвями дикого винограда, эти таинственные, каменные спуски во дворы, этих странных, будто бы музейных людей, эти парки, будто бы навсегда сокрытые от простых смертных. Но поразительно, та, прошлогодняя Ялта спряталась от меня, и ТА улица Чехова будто бы отступила за саму себя, за эту обычную, ничем особенным не примечательную провинциальную улочку, и казалось, вновь проявляется за моей спиной, но стоит обернуться вместе с Няней и все пропадает. Словно бы в этой Ялте меня окружала странная граница, переступая которую, я попадал в строительный магазин «Евроремонт», «Покрiвля для ВАШОГУ дому», продуктовый гастроном, магазин женского белья, дорогой и скучнейший ресторан, гордящийся тем, что все на уровне и как в Москве, я становился обычным семейным курортником, с пивом в руке.
После еды она подкрашивала губы и делала это с таким аппетитом, будто некий ритуал, продолжающий еду.
Я со страхом в душе думал о Массандровской улице, уже зная, что и там меня будет ждать эта невидимая граница со шлагбаумом и невидимым насмешливым часовым.
– О чем ты думаешь?
И я вздрогнул, снова увидев в ней чужого человека.
– Так… Какое странное чувство было у меня в Германии.
– Ты был в Германии? – спросил бы Серафимыч.
– Да, немецкоязычная группа нашего института. Дойчеаустаушдинст.
– Надо же, – она с уважительной готовностью сменила лицо.
– И вот там я вдруг что-то ощутил, это длилось всего секунду, что-то такое последнее на земле. У меня сжалась душа, и я что-то окончательное понял, такое грустное. Маленький городок, то ли Майнц, то ли Дармштадт, не помню.
– Ах, какие названия, – Серафимыч качнул бы головой. – Ты их так называешь запросто.
– Ты не понимаешь, а я не могу объяснить. Что-то общее и такое интимное, стыдное, и конечное. И не важно, какие названия, словно я бывал уже здесь, как я бывал в казахских степях, как я вот здесь сижу. Нет, не то, не могу объяснить чувства.
– Я поняла тебя, – она с уважительной готовностью нахмурила брови.
«Что это было все-таки? Потом меня окликнули, и я пошел-пошел, возвращаясь к автобусу, постепенно одеваясь в земное, становясь Анваром… Бегичевым… нищим студентом третьего курса… стесняющимся своего маленького пениса и незнания немецкого языка»…
Шли с нею и снова увидели веселых московских «голубых». Мне хотелось спрятаться. Казалось, что все в мире «голубые», и только я один с женщиной – трусливый, неудачливый, пошлый.
А через неделю Санька заболел так, что пришлось вызывать «скорую». И врач с провинциальным чемоданом в руке успокоил нас, что ничего страшного, что это не солнечный удар, не сотрясение мозга, а просто курортный грипп из-за акклиматизации, как это часто бывает у детей. Няня дала ему деньги, он растерялся, покраснел и поблагодарил с преувеличенной солидностью.
Саня Михайловна мочила в уксусной воде марлю и укрывала Саньку. Она почти умоляла нас сходить куда-нибудь, чтобы побыть с ним одной. Я увидел однажды, с какой завистью она смотрела на него, как она смаковала и упивалась зрелищем этого маленького человечка.
Когда мы уходили, она прикрывала жалюзи, пила крепкий кофе, выкуривала тончайшую сигаретку и с тайной улыбкой превращалась в добрую фею.
Няне все-таки хотелось показать кому-то все наряды, которые она приготовила на этот отдых.
И везде в городе, за малейшую, обычную, человеческую услугу, она всегда спрашивала со взрослым лицом:
– Я вам что-то должна? – и доставала большой портмоне.
Люди терялись, медленно кивали головой. Она рада была заплатить за тот образ жизни, который вела в Москве, и который ей казался абсолютно законным, незыблемым, и которым она будто бы специально хотела заразить всех местных жителей.
Море сдвигало к берегу пылающие угли. Густая и плотная толпа. Скучающие люди сидели на парапете набережной, пили пиво и слушали оркестр латиноамериканцев, как в Москве. Мы шли вперед, потом назад и на встречу попадались те же самые гуляющие. Раскаты смеха, это рассказывали анекдоты те самые ребята с Арбата. Она обрадовалась им, как чему-то родному здесь и ей хотелось сказать: «Ребята, я тоже из Москвы».
Потом мы танцевали с ней в «Диане», про которую я столько рассказывал. Она скрывала от меня свое разочарование. В этой майке, в этих пятнистых далматинских лосинах она была слишком женщина – неприятно обтянутые женские ляжки, лобок, живот, груди. Что-то откровенное, открытое, раззявленное. Я танцевал вместе с нею как в истерике. Потом, сидя на теплом, почти горячем парапете мы выпили с ней бутылку красного массандровского портвейна, отдаленно знакомый вкус. Словно диковинные животные, независимые и ко всему презрительные, не сгибая коленей, шли высокие девушки в белом. И у всех узкие, врезавшиеся меж ягодиц стринги. Те простые бабы-лохушки, которые сидели в них, испуганно несли впереди себя вот это все – белое, несгибаемое, накрашенное, накрученное и зафиксированное.
Странно, что здесь рядом с нами невидимое, громадное и какое-то лишнее море. Волны реяли под луной.
А здесь много богатых и бандюков. Смотри, как одеваются: Габана, Труссарди, Фенди, Версаче…
Я хотел оторвать море, как надоевшую бумажку, и вдруг рядом со мной застыл мыльный пузырь. Удивительно тонкостенный, с мыльной завитушкой – округло очертившийся пузырек ночного воздуха, в котором, как в магическом шаре, собралась и отразилась вся Ялта.
– …………………………… – говорила она.
А он все стоял рядом со мной, как чье-то послание, как обещание и надежда на что-то лучшее, и в нем клубилась и скользила вся жизнь.
– ……………, – засмеялась она. – Что ты все молчишь и дуешь в кулачок, как будто там дудочка.
– Я дую в кулачок? Как Серафимыч, надо же.
Очерченный шарик опустился на траву, и пропали все его линии, вся накопленная в нем жизнь.
И так неожиданно тихо и пустынно стало нам в этой скрипящей кабине на канатке. Она посмотрела на меня и промолчала.
– Ну что, Няня?
Она снова красноречиво промолчала.
– Ты что-то хотела сказать?
– Зачем ты постригся налысо?!
– Чтобы жизнь моя изменилась!
– Изменилась? Я вижу, что ты меня больше не ЛЮ! – пьяно сказала она, откинула задвижку и открыла дверь.
– Упадешь, Няня! – разозлился я и понял, что скажу ей сейчас всю правду. И вдруг увидел, что у нее точно так же, как у Саньки, выпятилась и дрожит нижняя губа.
– Ты меня не ЛЮ! – и свесила вниз ногу. – Я это увидела, когда ты подошел к поезду, я почувствовала, что ты меня уже не ЛЮ!
– Няня, хватит дурачиться, упадешь.
– Ну и упаду, упаду…
– У тебя губа дрожит, как у Саньки.
– Ты меня не ЛЮ, Анвар!
– ЛЮ! ЛЮ!
И она плюхнулась мне на колени.
– Я тяжелая? Тяжелая? – настойчиво спрашивала она, словно бы мстя мне за то, что она тяжелая.
«Няня!» – взъярилась во мне эта волна, и вдруг в ее серых дрожащих глазах я увидел его. Поднимаясь вверх в этой утлой лодочке, я с первобытным удивлением открыл, что все женщины, с которыми я задерживался в этой жизни, были похожи на друга моего детства казахстанского немца Виталика Апеля. В каждой из них жила частичка его и, видимо, именно это мне и нравилось больше всего.
Саня Михайловна показывала свои награды и грамоты, показала дарственные часы. А потом принесла альбом. Видел молодого Серафимыча. Очень гладкое, скользкое лицо с неуловимой улыбкой и скрывающимся взглядом, как бы знающим некую тайну. Искал определение для выражения этого лица. И вдруг вспомнил собственно Серафимыча определение, которое, как ему казалось, он видел во мне и которое ему нравилось: «Туту тебя такое шкодное лицо… Ты тут такой шкодный». И понял, что для него, неосознанно, шкодный – есть гомосексуальный. Противно, как вспомню об этом.
– …так-то он хороший, Алексей, помогал мне, плиту на печке побелил.
– Плиту?
– Да, за ради красоты. Я уж его не ругала… Потом он снежки на печке хотел высушить.
– Да-а, надо же.
– Какой интересный ребенок был, – рассеянно сказала Няня.
– Другой раз его нечаянно в санатории в холодильнике закрыли.
– Зачем? Как это? – устало интересовался я.
– А он хотел посмотреть, как огонек свечки замерзнет.