100 Великих Книг - Юрий Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и в других произведениях Достоевского, здесь затрагиваются фундаментальные вопросы человеческого бытия в связи с общими судьбами мира. Разделяя идею, что «человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью», Достоевский значительное внимание уделял вопросу о всемирно-вселенском предназначении русского народа. Эта мысль особенно рельефно выражена в известной речи о Пушкине, получившей значительный общественный резонанс. Сила духа русской народности, по Достоевскому, в его стремлении ко всемирности и всечеловечности, «ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода».
Достоевскому, как никакому другому русскому писателю, была присуща космизация нравственных начал, превращение мира в вечную арену борьбы добра и зла как вселенской битвы Бога и Дьявола, Христа и Антихриста, преломленной через сердца и души живых людей. Эта страшная и бесконечная борьба, описанная тысячи раз в форме абстракций или притч философами и богословами, становится зримой и осязаемой до кровоточия души и тела под пером великого мастера. Трагическая, даже абсурдная гармония Вселенной, когда божеские заповеди и возвышенные идеалы оборачиваются в мире людей океаном слез и страданий, раскрывается в великих романах XIX века в душераздирающих сценах и образах.
Хрестоматийные антиномии «добро — зло», «страдание — спасение» воплощаются Достоевским в повседневно-житейских ситуациях — отчего в еще большей степени обнажается их безвыходность и безысходность. Таковы неразрешимые с точки зрения «земного евклидовского ума» дилеммы Ивана Карамазова: совместима ли всеобщая и вечная гармония со слезами человеческими, «которыми пропитана вся земля от коры до центра»; стоит ли такая гармония, существующая главным образом в воображении и нереализованной потенции, «слезинки хотя бы одного только замученного ребенка»; возможно ли строить человеческое счастье и возвести «здание судьбы человеческой», если «для этого необходимо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное созданьице». Несоизмеримые величины — Вселенная и слезинка — неожиданным образом предстают в виде дисгармонии традиционной пары Макрокосма и Микрокосма. Такая дисгармония неизбежна, и ничего другого быть не может. Поэтому герои Достоевского вместе с самим автором и не приемлют этот безжалостный мир, но выхода из замкнутого круга не видят и не находят. В общем и целом это соответствовало философии автора «Братьев Карамазовых»: «Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Парадоксальная диалектика взаимоподмены и взаимопроникновения, казалось бы, абсолютно несовместимых друг с другом и извечно антагонистических нравственных начал — добра и зла — с наибольшей рельефностью обнажилась в знаменитой «Легенде о великом инквизиторе» — включенной в роман притче. Суть морально-этического парадокса заключен в самом сюжете: появление живого Христа в средневековой Испании и заточение его в темницу по приказу великого инквизитора. Затем следует их встреча-допрос и безапелляционный (пока что словесный) суд и приговор. Оказывается, живой Христос со всем его учением и добрыми делами не нужен новой, исторической популяции. Более того, он мешает святой инквизиции творить добро в ее собственном понимании — с помощью пыток и казней, загонять, так сказать, каленым железом в счастливое будущее. Христос нужен церкви лишь как символ. Живой он — только помеха, а потому должен быть осужден и сожжен на костре. Такая вот диалектическая коллизия: то, что считалось добром как абсолютной ценностью, оказывается злом, подлежащим искоренению, и наоборот: торжествующее и беспощадное зло рядится в тогу абсолютного добра.
Среди мнимых грехов Христа, мешающих церкви творить искаженно понимаемое добро и обличаемых великим инквизитором, — грех «всемирности», подлинная ценность, за которую, по мнению Достоевского, не жалко и умереть. Человеку от рождения присуща «потребность всемирного единения»: «Всегда человечество в целом своем стремилось устроиться непременно всемирно». Это стремление распространяется и на «завоевание вселенной» и просто на «всеобщее единение», включаясь в некоторую всеобщую, независимую от воли и желания отдельных индивидуумов силу, безусловно связанную с высшими законами мира и Вселенной.
Такая сила, хотя пока и не познана и даже неосознанна, все же поддается рациональному объяснению. Есть, однако, и другая сила, иррациональная по своей природе, так как порождена она не Космосом (порядком), а Хаосом (беспорядком) и чревата она не гармонией Вселенной, а тлетворностью и распадом. Это — «бесовщина» — мировое зло, воплощенное во вредоносных духах, поражающих, соблазняющих и сбивающих с истинного пути праведников, подвижников и простых смертных. Это — с одной стороны.
С другой стороны, расшифровку космического понимания жизни и ее нравственных законов находим в поучениях старца Зосимы (еще одна вставная глава в романе «Братья Карамазовы»). Безусловно, перед нами видение самого писателя, выражение сути его гуманистического видения мира:
«…» Все, как океан, все течет и соприкасается, в одном месте тронешь — в другом конце мира отдается… Многое на земле от нас скрыто, но взамен того даровано нам тайное сокровенное ощущение живой связи нашей с миром иным «…» и корни наших мыслей и чувств не здесь, а в мирах иных. Вот почему говорят философы, что сущности вещей нельзя постичь на земле. Бог взял семена из миров иных и посеял на сей земле, и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное живет и живо лишь чувством соприкосновения своего к таинственным мирам иным…
Таинство мироздания неисчерпаемо. Неисчерпаемость Вселенной оборачивается неисчерпаемостью души. Достичь конца того или другого — невозможно, постичь законы их движения и взаимозависимости — удел творцов, провидцев и открывателей.
Что касается галереи созданных Достоевским образов, то каждый из них призван отобразить конкретные аспекты русского характера. Все они — и порознь, и вместе взятые — давно стали устойчивыми типажами русской культуры, носителями конкретных людских качеств: Алеша — подвижнического человеколюбия, Дмитрий — вечного страдания, Иван — циничного нигилизма, Федор Павлович — распущенного аморализма, Смердяков — всей мерзопакостности русской жизни, Зосима — спасительности и исповедальности.
Герои Достоевского особенно близки и понятны тем, чья мятущаяся душа не знает покоя, кто пребывает в состоянии непрестанных сомнений и поиска истины, в ком жизнь клокочет и бурлит, как первозданный хаос. Таков и Дмитрий Карамазов — средоточие буйства и нежности, бесшабашности и честности, паясничания и воистину русской распахнутости души. Недаром он — а никто другой — носитель самой сокровенной тайны книги, самой главной ее идеи. Ибо в уста именно старшего из всех братьев вложена знаменитая фраза, которая может служить ключом к роману в целом, ко всему творчеству Достоевского, да и, пожалуй, к душе каждого человека: «Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». Интересно вдуматься в весь бурный монолог, который этот афоризм завершает:
«…» Все на свете загадка! И когда мне случалось погружаться в самый, в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось), то я всегда это стихотворение о Церере и о человеке читал. Исправляло оно меня? Никогда! Потому что я Карамазов. Потому что если уж полечу в бездну, то так-таки прямо, головой вниз и вверх пятами, и даже доволен, что именно в унизительном таком положении падаю и считаю это для себя красотой. И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и твой сын, господи, и люблю тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть «…»
Но довольно стихов! Я пролил слезы, и ты дай мне поплакать. Пусть это будет глупость, над которою все будут смеяться, но ты нет. Вот и у тебя глазенки горят. Довольно стихов. Я тебе хочу сказать теперь о «насекомых», вот о тех, которых Бог одарил сладострастьем: «Насекомым — сладострастье!»
Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, что насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это — бури, потому что сладострастье буря, больше бури! Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, — знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей.