Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот хлеб съедим, к весне все разбредемся, — сказал мужик твердо.
— Братцы! — Иконописец с тоской вперился в мокрое окошечко. — Братцы, на севере — прекрасные пустыни, тихое пристанище, безмолвное житие…
В кабаке становилось все шумнее и жарче, бухала обитая рогожей дверь. Спорили пьяные, у стойки качался один, голый по пояс, без креста, молил — в долг чарочку… Одного выволокли за волосы в сени и там, надрывающе вскрикивая, били, — должно быть, за дело…
У стола остановился согнутый, едва не пополам, нищий человек. Опираясь на две клюки, распустился добрыми морщинами. Пегобородый взглянул на него, надвинул брови. Согнутый сказал:
— Откуда залетел, сокол?
— Отсюда не видно. Ты проходи, чего стал…
— Онвад с унод? [9] — в половину голоса быстро спросил согнутый.
— Ступай, — мы здесь явно…
Согнутый, более не спрашивая, выставил редкую бороденку и застучал клюками в глубь кабака. Посадский, — испугавшись:
— Это — кто ж такой?
— Путник на сиротской дороге, — строго сказал пегобородый.
— По-каковски с тобой говорил-то?
— По-птичьи.
— А ведь он тебя будто признал, парень…
— А ты поменьше спрашивай, умнее будешь… (Отряхнул крошки с бороды, положил на стол большие руки.) Слухай теперь… Мы — с Дону, по торговому делу.
Посадский живо придвинулся, заморгал:
— Чего покупаешь?
— Огневое зелье, — нужно бочек десять. Свинцу пудов полсотни. Сукна доброго на жупаны. Железо подковное, гвозди. Деньги есть.
— Сукна доброго, железа достать можно… Свинец и порох — тяжело: мимо казны нигде не взять.
— То-то, что постараться — мимо казны.
— Есть у меня один подьячий. Нужны подарки.
— Само собой…
Посадский, торопливо царапая крючками по полушубку, сказал, что постарается — сейчас приведет подьячего. Убежал. Мужику хотелось вмешаться в торговое дело. Наморща лоб, покашлял:
— Шерсть поярковая, кожи не надо тебе, милок?
— Ну, — скажите, пятьдесят пудов свинца… Воевать, казачки, что ли, собираетесь?
— Перепелов бить…
Пегобородый отвернулся. К нему опять подходил согнутый человек на клюках. Держа шапку с милостыней, сел рядом и — не глядя:
— Здравствуй, Иван…
— Здравствуй, Овдоким, — так же, не глядя, ответил пегобородый.
— Давно не видались, атаман…
— Побираешься?
— От немощи… Летась погулял в лесу легонько, — не те года… Надоело, — помирать надоть…
— Обожди немного…
— А что, — разве хорошее слышно?
Иван, усмехаясь, глядел сквозь чад на пьяных людишек. Глаза охолодели. Тихо — углом рта:
— Дон поднимаем.
Овдоким уткнулся в шапку, перебирал полушки.
— Не знаю, — проговорил, — слыхать — донские казаки осмирнели, на хутора садятся, добром обрастают…
— Пришлых много, гультяев. Они начнут, казаки подсобят… А не подсобят, — все равно — либо в Турцию уходить, либо под Москву в холопы, навечно… Тогда помогли царю под Азовом, теперь он на весь Дон лапу наложил. Пришлых велят выдавать. Попов из Москвы нагнали, старую веру искореняют… Конец тихому Дону…
— Для такого дела нужен большой человек, — сказал Овдоким, — не вышло бы, как тогда, при Степане… [10]
— Человек у нас есть, не как Степан, — без ума голову свою потерял, — прямой будет вож… Весь раскол за ним встанет…
— Смутил меня, Иван, прельстил, Иван, — а уж я собрался на покой…
— Весной приходи. Нам старые атаманы нужны. Погуляем веселей, чем при Степане…
— Едва ли, едва ли… Много ли нас от той крови осталось? Ты да я, пожалуй…
Запыхавшись, вернулся посадский, подмигивал щекой. За ним шел важно лысый подьячий в буром немецком кафтане с медными пуговицами, в разбитых валенках. На груди в петлю воткнуто гусиное перо. Не здороваясь, брезгливо сел за стол. Лицо — жаждущее, глаза — мутные, антихристовы, в ноздри глубоко видно. Посадский, не садясь, из-за спины, ему на ухо:
— Кузьма Егорыч, вот человек, который…
— Блинов, — мятым голосом проговорил подьячий, не обращая внимания, — блинов с тешкой…
3
Князь Роман, княж Борисов, сын Буйносов, а по-домашнему — Роман Борисович, в одном исподнем сидел на краю постели, кряхтя, почесывался — и грудь и под мышками. По старой привычке лез в бороду, но отдергивал руку: брито, колко, противно… Уа-ха-ха-ха-а-а… — позевывал, глядя на небольшое оконце. Светало, — мутно и скучно.
В прежние года в этот час Роман Борисович уж вдевал бы в рукава кунью шубу, с честью надвигал до бровей бобровую шапку, — шествовал бы с высокой тростью по скрипучим переходам на крыльцо. Дворни душ полтораста, кто у возка — держат коней, кто бежит к воротам. Весело рвали шапки, кланялись поясным махом, а те, кто стоял поближе, лобызали ножки боярину… Под ручки, под бочки подсаживали в возок… Каждое утро, во всякую погоду, ехал Роман Борисович во дворец — ждать, когда государевы светлые очи (а после — царевнины очи пресветлые) обратятся на него. И не раз того случая дожидался…
Все минуло! Проснешься — батюшки! неужто минуло? Дико и вспомнить: были когда-то покой и честь… Вон висит на тесовой стене — где бы ничему не висеть — голландская, ради адского соблазна писанная, паскудная девка с задранным подолом. Царь велел в опочивальне повесить не то на смех, не то в наказание. Терпи…
Князь Роман Борисович угрюмо поглядел на платье, брошенное с вечера на лавку: шерстяные, бабьи, поперек полосатые чулки, короткие штаны жмут спереди и сзади, зеленый, как из жести, кафтан с галуном. На гвозде — вороной парик, из него палками пыль-то не выколотишь. Зачем все это?
— Мишка! — сердито закричал боярин. (В низенькую, обитую красным сукном дверцу вскочил бойкий паренек в длинной православной рубашке. Махнул поклон, откинул волосы.) Мишка, умыться подай. (Паренек взял медный таз, налил воды.) Прилично держи лохань-та… Лей на руки…
Роман Борисович больше фыркал в ладони, чем мылся, — противно такое бритое, колючее мыть… Ворча, сел на постель, чтобы надели портки. Мишка подал блюдце с мелом и чистую тряпочку.
— Это еще что? — крикнул Роман Борисович.
— Зубы чистить.
— Не буду!
— Воля ваша… Как царь-государь говорил надысь зубы чистить, — боярыня велела кажное утро подавать…
— Кину в морду блюдцем… Разговорчив стал…
— Воля ваша…
Одевшись, Роман Борисович подвигал телом, — жмет, тесно, жестко… Зачем? Но ведено строго, — дворянам всем быть на службе в немецком платье, при алонжевом парике… Терпи!.. Снял с гвоздя парик (неизвестно — какой бабы волосы), с отвращением наложил. Мишку (полез было поправить круто завитые космы) ударил по руке. Вышел в сени, где трещала печь. Снизу, из поварни (куда уходила крутая лестница), несло горьким, паленым.
— Мишка, откуда вонища? Опять кофей варят?
— Царь-государь приказал боярыне и боярышням с утра кофей пить, так и варим…
— Знаю… Не скаль зубы…
— Воля ваша…
Мишка открыл обитую сукном дверцу в крестовую палату. Роман Борисович, достойно крестясь, подошел к аналою. На бархате раскрыт закапанный воском часослов. Снял нагар со свечечки. Вздел круглые железные очки. Лизнул палец, перевернул страницу и задумался, глядя в угол, где едва поблескивали оклады на иконах: горел один только зеленый огонек перед Николаем-чудотворцем…
Было отчего задуматься… Ведь так если дальше пойдет, — всем великим родам, княжеским и дворянским, разорение, а про бесчестье и ругательство говорить не приходится. «Ишь ты, — взялись дворянство искоренять! Искорени… При Иване Грозном пробовали так-то — разорять княженецкие фамилии… Получилась гиль, смута… И ныне будет гиль… Становой хребет государству — мы… Разори нас, — и государства нет, жить незачем… Холопами, что ли, царь, будешь управлять?.. Чепуха!.. Молод еще, слаб разумом, да и тот, видно, на Кукуе пропил…»
Роман Борисович поправил очки, начал читать — гнусливо, по чину. Но мысли гуляли мимо строчек…
«Дворни пятьдесят душ взяли в солдаты… Пятьсот Рублев взяли на воронежский флот… В воронежской вотчине хлеб за гроши взяли в казну, — все амбары вычистили. Пшеницы было за три года урожая, — ждал, когда цену дадут… (От резкой досады горько стало во рту.). Теперь слышно — у монастырей вотчины будут отбирать, все доходы брать в казну… Солонины ведено заготовить десять бочек… Ах, боже мой, солонина-то им зачем?..»
Читал. За слюдяным, в свинцовой раме, окошечком зеленело утро. Мишка у двери бил поклоны…
«На масленой бесчестили великие фамилии!.. По триста человек ряженых налетало, — в полночь, а то и позднее. Страх-то какой! Рожи сажей вымазаны. Пьяные. Не разберешь, где тут и царь. Сожрут, напьются, наблюют, дворовым девкам подолы обдерут… Кричат козлами, петухами, птицами».
Роман Борисович переступил с ноги на ногу, — вспомнил, как в последний день его, напоивши вином до изумления, спустив штаны, посадили в лукошко с яйцами… И не смешно вовсе… Жена видела, Мишка видел… «Ох, господи! Зачем? К чему это?»