Петля и камень на зелёной траве - Аркадий Вайнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ведь Соломон завещал мне эту небывалую роль. Кроме меня больше никто не доиграет этот спектакль – только мы с ним знаем конец пьесы. Все остальные умерли или забыли.
Может быть, они сказали Севке, что убьют меня. Но Ула все равно уезжает. Разве мне теперь дороже оставшиеся унылые десять-пятнадцать лет жизни? Долгие пустые серые дни похмельного смурняка.
Но ничего этого не объяснишь Севке, он этого понять не сможет. Или не захочет – все равно. Я только сказал ему:
– Я должен выяснить всю правду…
Севка сморщился досадливо и брезгливо:
– Да не пичкай ты меня своими глупостями! Я это давно скушал! Ты хочешь набрать полный рот говна и заплевать им рожу. Вот чего ты добиваешься. Но ты силенок не рассчитал – они тебе это же дерьмо в глотку запихнут! Тоже мне – Аника-воин!
Я ничего не ответил ему, и Севка спросил с надеждой:
– Если я смогу растоптать эту вонь – с Антоном, ты дашь мне слово угомониться?
Я покачал головой:
– Нет, Севка, я свою жизнь на эту историю поставил. Чего мне Антона жалеть? Пусть отбивается, как сможет. А не сможет – пусть под суд идет…
Севка смотрел на меня во все глаза:
– Леха, ты, по-моему, совсем с катушек соскочил…
– Может быть. Но мне все равно.
Пусто – без каких-либо чувств, без вражды и без сочувствия помолчали, потом Севка примирительно буркнул:
– Ладно, ты хоть эту неделю – до моего отъезда, посиди тихо, не высовывайся, я постараюсь что-нибудь сделать для Антона, может удастся чего-нибудь словчить.
– Словчи, – кивнул я. – Ты у нас вообще ловкий, тебя толкачом в ступе не поймаешь…
Севка проводил меня в прихожую, попросил позвонить через пару дней.
Захлопнул дверь я за собой, вошел в кабину лифта и по чувствовал себя тошнотворно плохо – наверное, как Лежава, летящий в шахту. Скрипел над головой трос, проржавевший, тонкий, изношенный. Скоро оборвется.
38. УЛА. ПОРОГ АДА
Одно окно было закрашено не доверху и через прозрачную стеклянную щель я видела полосу неба – густосерого, исчерненного дождем, как угольной пылью. Санитарный автобус вскрикивал иногда сиреной – пронзительно-остро, будто ему было так же больно, как мне, и я вспомнила о том, что уже слышала этот крик – предостережение о нестерпимой боли. Когда-то давно так кричала милицейская машина на Ленинском проспекте – перед проездом дорогих гостей, которых мы приветствовали с Шуриком со всем московским гостеприимством.
Я тогда уже знала, что значит этот страшный крик – но еще не могла поверить, что кричит он мне.
Иногда автобус подкидывало на ухабах, и тогда мне казалось, что вязка вырывает мне руки. А ног я не чувствовала. Вязка – они называли мои путы вязкой. Из длинного лампового фитиля.
Керосиновая лампа – символ тишины, уюта, домашнего круга. Фитиль – сердцевина света. Больше негде нет керосиновых ламп. Фитили ушли на вязки.
На мне горит сейчас фитиль – без света, только болью, ужасной мукой – на моих локтях, плечах, в груди.
Я сдалась, я попросила бандитов, и сама еле расслышала свой голос:
– Отпустите вязку… пожалуйста… отпустите… я не буду вырываться…
– Лежи, лежи спокойно, – сказал надо мной сумасшедший врач Николай Сергеевич, сказал тускло, равнодушно, без злости. – Лежи, не вертись, будет не больно. Скоро приедем.
Санитар, сидевший на стульчике у меня в ногах – с острым корявым лицом, вытянутым вперед, весь тяжело присаженный книзу, похожий на громадную крысу, предложил:
– Давайте остановимся…
Надежда колыхнула во мне боль и чуть притупила ее.
– Здесь за углом магазин, я сбегаю за пивком. А то вспрел прямо, пока с этой дурой возились…
Боль вскочила во мне и протяжно заголосила, завыла, она разбудила страх с новой силой, и я не могла его уговорить, что пока человек жив – еще есть надежда и страданиям приходит конец.
И шофер сказал:
– Это правильно – надо пивка хлебнуть…
Врач засмеялся:
– А пить за рулем не боишься?
Все дружно захохотали.
Второй санитар, отсмеявшись, заметил:
– В случае чего мы надоедного мента самого сюда затащим – вон ей в компанию…
Машина остановилась, замолчал мотор, они гремели медяками, собирая на пиво, и врач сказал санитару:
– Ты, Вась, за меня одиннадцать копеек добавь, а то у меня только рубль на обед остался…
Захлопнулась дверь, я услышала, как отчетливо стучат по железной крыше капли дождя. Туки-туки-тук… Туки-туки-тук…
Я баюкала и успокаивала, уговаривая заснуть поскорее своих детей. Боль и страх. Они бесновались и ревели во мне. Я чувствовала, как непрерывно пухну, отекаю, непомерно расту – я уже была больше автобуса, больше города, я была размером с мир. И вся полна моими отвратительными детьми, которых звали Боль и Страх.
Господи! Приди мне на помощь. Мои дети вырвутся наружу, они больше и сильнее меня. Они поглотят все.
Может быть – это кара мне за то, что я догадалась о неисчезающей энергии ненависти? Или мои боль и страх бесследно утекут вместе со стучащим по крыше дождем? Туки-туки-тук…
Не говори – мне плохо, говори – мне горько…
Дождь стучит монотонно по крыше, молча курят бандиты. Тихо и пусто, будто мы одни в этом мире. Никто не знает, куда они заволокли меня. Шурик видел. Но что он может сделать?
Туки– туки-тук… Я осталась одна во всем мире. И мои страшные дети.
Ты – ниточка вечной пряжи, которой Господь соединяет жизнь прошлую и жизнь будущую…
Усните, угомонитесь, дайте мне минуту покоя!
…Так стучали капли дождя по крыше Алешкиного «москвича», когда мы с ним ездили в Крым. Мы не могли устроиться в гостинице и спали в машине. В поле было очень холодно, дул острый ветер и по крыше стучал дождь. А мы лежали обнявшись, нам было тепло и сладостно, и еще ничего не происходило – не было этого санитарного автобуса, сумасшедшего врача, у которого не хватает на пиво, я не хотела знать о лепрозориях и прокаженных, не было, в моей памяти не было лица убийцы, а только подсознательно обитал неясный грозный образ, не протянул мне Симон из города Реховот спасительную ниточку, которая разорвала мое сердце и превратилась в кошмарную вязку из лампового фитиля…
В моем скачущем помутившемся сознании всплывали воспоминания, как матрешки, – я открывала одну куколку памяти, и в ней находила другую, но она сразу откупоривалась – в ней уже жила новая куколка событий, и все они сливались в какую-то бесконечную цепь, уходящую за горизонт моей жизни, заканчивающейся здесь – на носилках перевозки дурдома, избитой, скрученной вязкой, которую сделали для того, чтобы гореть в лампах, а вместо этого по законам Абсурда жгут ею, мучат и душат людей…
Хлопнула дверь – вернулся санитар Вася, и по их оживлению, радостным возгласам, звону стекла я поняла, что он принес пива.
– Стаканов нет… Из горла попьешь – не захлебнешься… А чем открывать?… Возьми отвертку…
С дребезгом падали на пол жестяные пробочки, пиво булькало в их глотках, запахло солодом и хмелем. У меня все пересохло и горело во рту. Вкус ржавого железа от крови осел на языке и на нёбе.
Иешуа Г– Ноцри! Ты помнишь смоченную в уксусе губку?
– Может, дать бабе хлебнуть? – спросил шофер.
– Ей вредно, – засмеялся сумасшедший врач. – Ей нельзя ничего возбуждающего. Освободится лет через десять, пусть пьет сколько хочет. А пока – обойдется…
Рявкнул сердито мотор, покатилась машина. Снова закачало, забилась пронзительно боль, заревела над нами сирена. Оглядываются равнодушно прохожие на белый санитарный автобусик с надписью на борту – «Скорая медицинская помощь». Скорая, но очень долгая. «Освободится лет через десять»… Они меня уже и приговорили… Слава Господу Богу нашему – не даст он мне такого мучительства, я умру гораздо раньше.
Раскупориваются матрешки воспоминаний – и в каждой Алешка. Любимый мой, вот они нас и разлучили навсегда. Зимний автобус в Бескудниково… ты без пальто и от твоей головы валит пар… букет из сто одной розы… первый раз пошли вместе в ресторан «Метрополь» – ты гонял всех желающих потанцевать со мной… а теперь я уже не твоя, и не своя – я общая, я ничья…
Рассыпьтесь матрешки, – не добивайте меня окончательно. Да куда же они денутся! Мы хранилище, кладовая своих матрешек, мы сами огромная матрешка, мы – банк своих поступков. Я не плакала – во мне все спеклось, сгорело, скукожилось. Просто судороги меня сводили. Судороги души. Истлела, разорвалась, разлетелась живая ткань мира.
Может быть – я действительно сошла с ума? Может быть – все это не происходит? Может быть – это только мое больное воспаленное воображение? Может быть – от многих дней и ночей страха меня посетил сонный кошмар? Мне все это снится?
Если сделать усилие, рвануться, щипнуть себя за руку – придет избавление пробуждения?
Алешка ушел рано, шепнул – «приду в шесть», я прилегла снова, заснула незаметно, и пришел этот жуткий сон. Сурова не звонила, не велела нести ей справку, не заходил ко мне Шурик, мы не мчались с бычьеголовым таксистом в неработающий по пятницам диспансер?