Горицвет - Яна Долевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была их любимейшая, еще со студенческих лет, песня, и Юра, переняв ее по наследству, тоже очень рано угадал в ней отголосок своего собственного жизнерадостного упрямства и веселой отваги. Слушая, он не замечал, как сам, негромко подпевая, встраивается в этот отливающий бронзой и пахнущий свежим ветром штормовой пейзаж. «Смело, братья, бурей полный прям и крепок парус мой! Нас туда выносят волны, будем тверды мы душой!» — гремело в последнем куплете, самом звонком, мощной волной бросавшем «быстрокрылую ладью» на берег «блаженной страны».
И вот, наконец, мама, как всегда немного робея, обратилась к дяде Павлу с предложением тоже исполнить что-нибудь. Юра замер в радостном возбуждении. Дядя Павел отчего-то не сразу поднялся из кресла, медленно подошел к фортепьяно и минуты две стоял возле него совершенно неподвижно, как будто бы видел этот инструмент впервые, и не знал с какого края к нему подойти, да и стоит ли вообще подходить. Эту нерешительность заметил не только Юра, но и все, кто был в комнате, да ее и нельзя было не заметить. И дядя Павел, кажется, сделал решительный шаг, только ощутив повисшее за ним безмолвное недоумение.
Он сел и начал играть. Юра, ждавший этой игры, как самого вкусного и лакомого блюда сегодняшнего вечера, слушал и сначала не верил своим ушам. Как будто играл кто угодно, но только не тот вдохновенный чародей, к которому он привык. Как будто кто-то холодный и плоский вдруг добрался до податливых плавных клавиш, и взялся походя выдавливать из них безликие черные мазки. Юра чуть было не ушел, не дожидаясь, пока его выпроводят из гостиной. Настолько бесцветным, невозможным казался ему тот рисунок, что выходил из игры дяди Павла. Настолько тягостно и неприятно было подступившее разочарование. Но что-то удержало Юру от бегства, о чем позже он ни единожды пожалел.
То, что он услышал после того, как плоские черные мазки, начертанные дядей Павлом, начали сами собой перерастать в густые объемные образы, ввергло его в кромешный, зыблемый, будто бы налетавшими порывами ветра, непроходящий багровый кошмар. Черные и пурпурные волнообразные слои, похожие на грозовые тучи, сгущались, переплетались друг с другом и, смешиваясь, образовывали плотную, но чрезвычайно подвижную, рвущуюся, подобно ветхой материи, то огненно-красную, то черную, то лиловую смесь, из которой вырывалось горящее страшным багрянцем, безмерное зарево. Оно пылало и выло, и было не понятно, откуда текут его неохватные палящие потоки — от земли или с неба. Ни неба, ни земли уже не было. Был только сметающий все, кошмарный пламень. Юра на секунду забылся, когда почувствовал разверзшуюся под ним багровую пропасть. Его объяли непередаваемые страх и тоска, как будто ревущее зарево выжгло внутри все без остатка. Он почувствовал, как прервалось и сбилось его дыхание, как наплывающие багровые волны застлали ему глаза, и главное, с какой тягучей щемящей болью сжалось в груди сердце. Ему захотелось, чтобы дядя Павел немедленно перестал играть, чтобы его руки замерли или вообще отвалились, а фортепьянные струны полопались все разом. Лишь бы не продлевать эту муку, лишь бы не слышать этих гудящих, зовущих и плачущих колебаний безмерного мрака.
И дядя Павел как будто послушал его. Багровые отсветы зарева начали медленно отступать и за ними, на освобожденном ими подвижном полотне, выступило беспредельное ничто — ужас самой пустоты. И от этого голого безобразия повеяло такой неприступной горечью, такой слепой обреченностью, что было непонятно, какую боль легче перенести, рожденную кромешным заревом, или вызванную бесконечностью оставленной им пустыни.
Когда дядя Павел последний раз опустил пальцы на клавиши, Юра поднялся, чувствуя слабость во всем теле. Он хотел поскорее уйти из гостиной и, торопясь выбраться вон, столкнулся в дверях с Грегом, который к его изумлению тоже стремительно выходил из комнаты. При столкновении Грег оступился, и чуть было не навалился на Юру, но с какой-то присущей ему ловкостью удержался от падения. Грег положил на плечо Юре тяжелую ладонь и в эту секунду, подняв на него глаза, Юра увидел отражение своего собственного или очень похожего, чувства. В глазах Грега тлело задавленное страдание. Они поспешно разошлись в разные стороны. Юра побежал вверх по лестнице, а Грег, судя по направлению его шагов, вышел через столовую на веранду.
Жекки не обратила внимание на их уход. Она не особенно вслушивалась в игру Аболешева, находя ее как всегда сильной, но, не отрывая взгляда от его лица, убеждалась с каждым новым приливом волнения, вызванного музыкой, что с ним произошло нечто непоправимое. Она не могла сейчас заняться поисками ответа на вопрос, что именно, и почему именно сейчас. Просто она видела, что музыка все-таки сделала свое обычное дело, разбудив в Аболешеве то, что еще было способно проснуться. И горячечные отблески этого пробуждения, читавшиеся в его оживших, но каких-то уже полустертых, чертах, вызвали у нее отчаянье. Аболешев был неузнаваем. Когда он закончил играть, на него было страшно смотреть. Видимо, он и сам прекрасно понимал, что в эти минуты выдает себя. Выдает ту скрытую ото всех подноготную, подлинность которой, открывшись, не могла возбудить у обычных слушателей ничего, кроме удивления и страха. Возможно, осознание неуместности подобного открытия, подействовало на него как раздражитель. Возможно, что-то другое сломало его приевшуюся бесстрастность. Но только когда смолкли последние звуки его темной импровизации, в наступившей тишине он вдруг с какой-то бешеной злобой два раза подряд обрушил распластанные пятерни по умолкнувшим было клавишам и, не сдержав сдавленный стон, уронил на них голову.
— Боже мой… — пролепетала, очевидно, разбуженная в очередной раз, Нина Савельевна.
Аполлинария Петровна ахнула. Коперников сделал движение в сторону Аболешева, но передумал. Саша Сомнихин раньше других испуганно метнулся вон из гостиной.
— Павел Всеволодович, голубчик… — вырвалось у Вяльцева.
— Что с ним такое? — прошептал Николай Степанович, склоняясь над ухом Жекки. Она еле-еле повела плечами, изобразив непонимание. Быстрее других нашлась как всегда Ляля.
— Господа, это так… ничего. Оставимте пока, — сказала она с принужденным задором. — Милости прошу в столовую. Закусить чем бог послал.
— Да, господа, — поспешил поддержать ее Николай Степаныч, — пойдемте. От искусства тоже, знаете ли, надо иногда отдыхать. Закуски, самоварчик там… Пожалуйте.
Гости не заставили себя упрашивать и дружно, один за другим, вместе с хозяевами покинули гостиную. Жекки, не замечая их, стояла посреди комнаты и смотрела на Аболешева. Он все еще сидел за фортепьяно, уткнувшись лицом в беззвучные клавиши. Плечи его слегка вздрагивали. Жекки не решалась к нему подойти. Боялась.