Иосиф Бродский. Большая книга интервью - Валентина Полухина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приятно слышать. Сердечно благодарю вас за беседу, горячо приглашаю в Польшу. Я убежден, что встретиться с вами для моих друзей и для многих, очень многих в этой стране было бы совершенно замечательно.
Для меня тоже. Для меня тоже. Это страна, к которой — хотя, может быть, глупо так говорить — я испытываю чувства, может быть, даже более сильные, чем к России. Это может быть связано… не знаю, очевидно что-то подсознательное, ведь, в конце концов, мои предки, они все оттуда — это ведь Броды — отсюда фамилия…
Очень вам благодарен.
Не за что.
Стокгольм, 8 декабря 1987 года, за два дня до вручения Иосифу Бродскому
Нобелевской премии
Перевод с польского Валентины Кулагиной-Ярцевой
ПОЭЗИЯ В ТЕАТРЕ
Лиза Хендерсон
Журнал "Theatre", зима 1988 года
В стихотворении "Часть речи" (из сборника, который называется так же) Иосиф Бродский пишет о своей родине, о природе поэзии, ею пробужденной:
Я родился и вырос в балтийских болотах, подле
серых цинковых волн, всегда набегавших по две,
и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос,
вьющийся между ними, как мокрый волос;
если вьется вообще. Облокотясь на локоть,
раковина ушная в них различит не рокот,
но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник,
кипящий на керосинке, максимум — крики чаек.
В этих плоских краях то и хранит от фальши
сердце, что скрыться негде и видно дальше.
Это только для звука пространство всегда помеха:
глаз не посетует на недостаток эха.
В этом интервью, которое он дал в Нью-Хейвене 17 октября 1987 года, Бродский высказывает свои взгляды на процесс перевода и театр.
Ваше изгнание можно рассматривать как некое толкование самого себя?
Да.
Ощутили ли вы возникшую потребность пересмотреть прожитое и написанное в новом свете? Повлияло ли это существенным образом на ваше творчество?
Нет, если что-нибудь предполагает непрерывность. Всякая земля, всякая страна есть не что иное, как продолжение пространства, связанного с временным континуумом. Если что-то меняется в творчестве, это не столько связано с местом пребывания, сколько с тем, что становишься старее. Создаешь определенную жизненную философию, или жизнь создает эту философию для тебя. В определенном возрасте представляешь собой некую — пусть незавершенную — личностную сущность, и вот эта личностная сущность перемещается с места на место, приобретая там и тут некоторые представления о вечности. Вот и все, ничего более. В изгнании можно заниматься разными вещами. Можно учиться улыбаться людям на улице, потому что здесь так принято, но это не очень-то влияет на саму улицу. В целом искусство не зависит от жизни человека. Так много людей живет эффектно, сногсшибательно — и какое при том разнообразие, — однако же у нас нет очень хорошего искусства. Если бы искусство действительно зависело от этого, мы, возможно, имели бы литературу гораздо лучше той, что есть.
Вы по-прежнему пишете главным образом на русском языке?
Да. На английском я пишу в основном эссе. Время от времени и стихи тоже, но в процентном отношении их количество незначительно.
Вы и думаете все так же, по-русски?
Я не думаю по-русски или по-английски. Приходят мысли, и я их формулирую на русском или английском языке. На языках не думают. У меня нет стремления стать англоязычным поэтом. Иногда я для развлечения сочиняю стихотворение на английском.
Как вы понимаете процесс перевода? Как работаете с переводчиками?
Это происходит всякий раз по-разному, в зависимости от возраста. Вы можете править переводчика до тех пор, пока дело не доходит до вражды. С молодыми людьми это легче. Со старыми — гораздо сложней.
Когда по почте впервые прибывает перевод, ты преисполнен ожидания, и это приятное ощущение греет душу, потому что некто сделал нечто. Но примешивается беспокойство. Результат труда, который ты получаешь, часто столь неудовлетворителен, что вызывает раздражение. В сущности, испытываемые автором при этом чувства представляют собой странную смесь восторга и недовольства, и ей нет названия. Как бы то ни было, приятно вернуться в эмоциональное состояние, где сосуществуют радость и гнев.
Я все более склоняюсь к тому, что переводы надо делать самому, а не вступать во взаимоотношения с кем-либо, поскольку, уж если приходится мне кого-нибудь ненавидеть, пусть этим лицом буду я сам.
По сути, всякое стихотворение чисто технически имеет два-три измерения, которые очень важно сохранить при переводе. Прежде всего — содержание, а потом — такие формальные аспекты, как ритм и метр. Невозможно в конечном счете отделить содержание от формы, но так или иначе в процессе перевода можно преодолеть их обособленность. В определенном смысле перевод стихотворения для меня нечто вроде разгадывания кроссвордов. С размером разобраться легче, потому что пятистопный ямб остается пятистопным ямбом на любом языке, будь то английский, русский или немецкий. Рифмы более интересны в плане перевода, поскольку тут очень велик выбор возможностей. Содержание для меня не столь интересно, ведь я не могу расширить или расцветить его, это будет против правил. Самое основное при переводе — сохранить строй оригинала. Если он обладает определенным размером и рифмовым созвучием, переводчик должен попытаться передать их, пусть это даже будет выглядеть банально. В лучшем случае при переводе передается 85 процентов оригинала. Порой можно достичь большей точности, но в действительности никогда не удается целиком воспроизвести произведение на другом языке. Ставишь себе невозможную цель и развлекаешься этим, если можешь. Ведь такое занятие интересно само по себе, поскольку изначально перед тобой заведомо невыполнимая задача, а что может быть увлекательней, чем невозможное.
Почему у вас в сборнике "Часть речи" так много переводчиков? Чтобы избежать тесного общения с одним и не дойти до вражды?
Просто так получилось. Главным соображением было поскорей подготовить книгу. Был риск утраты стилевого единства, но я до некоторой степени унифицировал переводы. Я не предаюсь иллюзиям. Я знаю, что потери здесь неизбежны и можно лишь попытаться свести их до минимума; я только убирал то, чего не мог написать. Прежде всего я хотел, чтобы сохранилось содержание, чтобы был хороший английский язык, это меня заботило в первую очередь. Мне всего лишь надо было, чтобы в каждом конкретном случае это было хорошее английское стихотворение. Потом я решил сам переводить некоторые свои стихи, просто попробовать. Я знал таящуюся здесь опасность, которую необходимо преодолеть, потому что мой английский далеко не столь хорош, как у Дерека Уолкотта или Ричарда Уилбера. Но у меня нет амбиции стать превосходным англоязычным поэтом. Мне надо было создать приличный эквивалент стихотворения, близкий к тому, как оно выглядит на русском. Я бы предпочел, чтобы оно звучало тяжеловесно и точно, чем было приглаженным и непохожим.
Почему вы после тридцати лет писания стихов и эссе сочинили пьесу?
Я написал эту пьесу впервые давно, а потом обнаружил ее в квартире друга в Лондоне. Я ухватился за нее. Стояло лето, а когда ты пишешь стихи, все как бы неустоявшееся. Нужно было занятие на лето, вот я и приступил к ее написанию.
Почему стихописание, в отличие от сочинения пьесы, занятие непостоянное?
Потому, что каждая строка в стихотворении дается с огромным трудом, а реплики в диалоге — легко. Ежедневно можно сочинять две страницы драматического текста и с сознанием выполненного долга идти обедать, а когда занят стихами, то за ланчем ты съедаешь больше, чем создаешь.
Вы неоднократно говорили о необходимости поэзии. Вы так же думаете и о театре, или у вас на этот счет иное мнение?
Я вообще не хожу в театр. Я читаю пьесы — это доставляет мне удовольствие. Смотреть постановки — невыносимо, уж очень в них все "понарошку". Не могу делать над собой усилие, чтобы заставить себя поверить в то, что происходит на сцене.
Вам мешает публика, актеры или все вместе?
Вот именно, все вместе. Наступление кинематографа ясно обозначило, что вся эта маскировка под то, как в жизни, была сведена к минимуму, вытеснена техническими средствами. Направленность одинакова, если не считать того, что кинематограф стремится уйти от посредничества и предоставить наблюдать происходящее, так сказать, живьем.
Но ведь так было всегда.
У меня есть некоторые идеи на этот счет. В сущности, функция театра двояка. Это и развлекательность, которая в основном сегодня и присутствует, и очищение, катарсис, как, например, было в Древней Греции. Такова была роль театра: массовый катарсис. Тому же предназначению отвечали и другие зрелища, например, Олимпийские игры в Древней Греции. Интересно сравнить древнюю и современную драму, чтобы убедиться, как мало людей погибало в древней пьесе. К примеру, во всем цикле об Оресте погибло человека четыре-пять. А если взять обычную пьесу Шекспира, то в ней гибнут каждые пять минут. Это просто отчетливо проясняет изменение функций театра.