Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Умелый? — усмехнулся Мартынов. — Близко… Почему же, вы думаете, его нельзя отобрать?
— Ну, потому, что он только сам может принять решение…
— А дать почему можно?
— Не знаю, — сдался Даня. — Вы догадались?
— Я не догадался, а вычислил. Все-таки наука. Хотя половину и приходится восстанавливать гадательно.
— Подождите, — попросил Даня. — Может быть, я додумаюсь. А где-то еще этот миктум упоминается?
— Есть немного. Это только запутывает дело. Есть, скажем, проклятие врагу — чтобы в делах его ему никогда не встретился миктум. Но есть и благопожелание другу — чтобы в опасных замыслах врага его всегда был миктум.
— Я, кажется, догадываюсь, — сказал Даня через пару минут сосредоточенного прихлебыванья деготно-черного мартыновского чая. — Чур, не издеваться, если мимо.
— Да тут двести лет голову ломают, — усмехнулся Мартынов. — Валяйте. Все на поверхности, просто они ведь все были марксисты — что у нас, что там. Искали экономическую нишу: наемный рабочий, особая категория свободных, раб, отпущенный за спасение… А это вещь не экономическая — что, угадали теперь? Я уж все подсказал, кажется.
— Да, да. Я сразу понял, что не экономическая. Это, мне кажется, знаете что? Это даже и не работник, — Даня говорил все быстрее, как всегда, когда подыскивал формулировку. — Это вот у нас до революции был в Судаке работник, его потом убили. И любая семья, куда он приходил, начинала развиваться быстрей обычного. Иногда это кончалось разводом, а иногда, наоборот, дети и все такое… То есть не то чтобы дети от него, — быстро опомнился он, увидев улыбку Мартынова. — Получается черт-те что, я не то имел в виду. Но просто это такой человек, который все ускоряет, и работа при нем идет…
— Ну, ну, Даня! Почти в яблочко.
— То есть… — медленно заговорил Даня, изумляясь тому, как за минуту, хоть и с подсказкой, нашел то, над чем другие бились десятилетиями. — То есть это такой человек, при котором все идет лучше?
— Да, конечно. Почти то самое. Человек, который катализирует любой процесс. Это как в химии, вы же химию знаете?
— Очень слабо, — признался Даня. — Но катализатор — да, знаю.
— Вот, это миктум. Тогда все сходится. Пусть он ускоряет самоубийственные, скажем, замыслы врага — и враг быстрее скапутится, — и твои лучшие дела, и ты процветешь. Но штука не в том, чтобы это понять. Это я понял довольно быстро. Штука в том, чтобы доказать, во-первых, и понять все общественное устройство, во-вторых. А у них же не только на миктуме это держалось. Был тот, с кем дело ладится, и тот, с кем стопорится; был рожденный повелевать и рожденный воевать… Там не было профессий в нынешнем понимании. Нет профессии, есть дело. Каждый умеет много разных дел, иначе в доантичности не выживешь. И вот при одном идет, при другом не идет, а при третьем идет хорошо, но заходит не туда. А есть еще такие, и это самая редкая категория, которые все делают неправильно, а выходит правильно. Эти чаще всего шли в мореплаватели. Плывет черт-те куда, а приплывает куда надо.
— Это про меня, — сказал Даня.
— Лестно вы про себя. Эти особенно ценились. Назывались «дордум». Я думаю о них особую статью сделать, но мало фактов… И что самое удивительное, такие действительно есть, до сих пор, везде. Возьмите Мельникова. Я недавно стал смотреть его таблицы — «Пергаменты» или как он называл. В общем, он был чистый безумец, и все эти разговоры про его предсказания… ну смешно. Вывел формулу про три в степени эн в степени эн плюс один, еще какая-то ерунда, чисто механическая… и все поверили, потому что для них эти эн плюс один вообще каббала. Он там подгонял события совершенно нагло, путал даты — короче, все, чтобы доказать, будто мир колеблется в ритме, знаете, струны. Но при всей этой белиберде октябрь семнадцатого года у него предсказан совершенно точно.
— Ну, — промычал Даня с сомнением. — Это могла быть случайность и что хотите.
— Могла, да. Но вот то, что он в своих пеших походах ни разу не сбивался, — это факт. А ведь ориентироваться не мог вообще. Полагал, что у дерева мох с южной стороны.
— Да не может быть. Ребенок знает, что с северной!
— А он был не ребенок и не знал. Или вот с языками. Однажды он забрел в цыганский табор, и там стал цыганке говорить комплименты, и тут вдруг приходят пятеро страшных бородачей с пистолетами. Его приняли за шпиона, полицейского агента, не знаю. И тут он — сроду не знавший цыганского языка — на безупречнейшем цыганском, как оказалось, залопотал первое, что в голову пришло: герасим, герасим… Ему этот мужик напомнил немого Герасима, он и повторял, а оказалось — это на одном из цыганских наречий, венгерских, кажется, «келасим» — дружба. Приняли за своего, обласкали, хотели цыганку на ночь дать, но убежал. Он вообще как-то избегал женщин, и тоже вам пример: умер сразу после того, как его какая-то крестьянка пригрела. Словно чувствовал.
У Мартынова было необыкновенно уютно, и чай был хорош, и хотя уже ночь сгущалась за окнами круглой башни, можно было не уходить и болтать так сколько угодно. Мартынов был на том самом переходе от молодости к зрелости, когда уже обретено новое знание, но еще не утрачен прежний язык.
— Одного я не понимаю, — сказал Даня. — Вавилон — ведь это… это как-то совсем дочеловечно, что ли. Я бы мог заниматься Возрождением, если уж история… или Просвещением, или хоть средневековьем — все что-то свое. Но там… мне кажется, там еще меньше человеческого, чем в Библии.
— Правильно, — одобрительно кивнул Мартынов. — И очень хорошо. Человеческое кончилось все.
— Ну, не знаю. Я в таком мире не готов жить…
— Кто же вас спросит, — улыбнулся Мартынов. — Уже живете. Понимаете, в чем трудность? Мы были такие человеческие люди, извините за тавтологию. И нам сейчас предстоит жить в совершенно нечеловеческом мире. Это понимают, может быть, трое-четверо в Европе. Ну, десять.
— Шпенглер! — радостно крикнул Даня. Мартынов снисходительно кивнул: только в молодости так радуешься этому парольному взаимному опознанию.
— Штейнер, — добавил он. — И Остромов.
Даня искренне обрадовался, обнаружив имя учителя в таком ряду. Ему все казалось, что прочие в кружке недооценивают Остромова, считают его фокусником, с которым весело. Между тем он несомненно что-то чувствовал, и пророчества его сбывались.
— Остромов, — продолжал Мартынов, расхаживая по комнатке, — давеча рассказывал про эти эоны. Там много глупостей и чего хотите, но в каком-то смысле он сам дордум. Дордумался. Были дети Бога или, во всяком случае, существа очень близко от Бога. Они что-то сделали не так, подозреваю, что слишком близко подошли — я по-человечески могу это понять; он их решил несколько отбросить. Отнял некоторые способности, дал другие, отвлек, может быть, от главного, заставив сосредоточиться на ложных вещах… Я не думаю, что прямо вот потоп. Хотя не исключено: прежде чем докопались до шумеров, вынули три метра ила и глины. И я даже подозреваю, что он отнял и что дал. Отнял цельное мировидение, а взамен — такая чудесная ловушка — противопоставил вещи, которые друг без друга не существуют. Как если бы вас все время заставили выбирать между правой и левой рукой. Или нет, радикальней, — между душой и телом, но они вам нужны одинаково! И вот вы мечетесь — свобода или порядок? Но какая же свобода без порядка! Или: культура или власть? Но какая же культура без власти, без, так сказать, иерархии? Знание или Бог, как при Просвещении; но как вы отделите Бога от знания? Мне кажется, что этот эон — назовем так — тоже кончается. Было четыре тысячи лет человеческой истории, начиная с античности, кончая нами. Ну и кончилось. Но дальше пойдет совсем не полубог, как думалось. Дальше пойдет еще глубже, в инсекты. В какие-то новые, но худшие сущности. Они, может быть, живучее, может, приспособленнее… Откуда мы знаем? Может быть, с землей вообще что-то такое сейчас сотворится, что только они смогут жить. Кислорода не станет, или реки пересохнут… Это же бывало много раз, вот он и готовит заранее. Но я не знаю пока, что это будут за люди. Я только вижу, что нам, например, уже очень трудно. Мы родились при одном эоне, а жить нам при другом. Есть масса каких-то способностей, с которыми сейчас просто нечего делать. Это знаете как? Это как если бы птица ходила пешком в мире, где нет уже возможности летать. Я не знаю, может быть, так даже лучше. Может, ползучие существа телесно сложней, может, они высшая ступень эволюции и все было ради них, а крылья — так, промежуточное… А может, что-то в воздухе сменилось, в самом его составе и плотности, что вот нельзя больше летать. Нельзя и все. Но они же не могут вымереть сразу. И Рим не сразу вымер.
— Знаете, — робко сказал Даня, — это и похоже, и как-то не так. Я не помню вообще в природе, чтобы что-нибудь упрощалось. Усложнения — да, сколько угодно, а чтобы назад…