Воскрешение Лазаря - Владимир Шаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Объясняться с мужиком, когда он в подобном состоянии, глупо, мне, однако, было не до политеса, я хотела одного - что называется, поставить точки над "i". Едва он вошел, сел, сразу же ему заявила, что в Инангу не поеду, наоборот, завтра возвращаюсь в Москву. И тут он, ничего не говоря, вдруг становится передо мной на колени и начинает плакать. Это было настолько неожиданно, что в первую минуту я решила, что он издевается. Он стоял, плакал, а потом все так же на коленях стал ко мне подползать. Больше он не молчал, а какой-то скороговоркой упрашивал меня не уезжать, не отказываться, и раз мы здесь, в Инте, раз добрались сюда, добить дело. "Ведь ваш отец, - повторял он, - рядом, и мы должны, обязаны пусть мертвого, но освободить его!"
К номеру со слезами и коленями я, конечно, не готовилась, но то ли он фальшивил, то ли еще что, во всяком случае, поддаваться на его пьяные уговоры я по-прежнему не собиралась. Думаю, он увидел, что не сработало, а может быть, просто заболели коленки, не знаю, но он повалился на бок, выпростал из-под себя ноги и теперь сидел на попе прямо у моей кровати. И сейчас и раньше плакал он совершенно по-детски, всхлипывал, шмыгал носом, размазывал слезы по лицу, а в перерывах объяснял, что очень-очень перед моим отцом виноват. И исправить ничего нельзя. Но если мы найдем Серегина и перезахороним, он хотя бы отчасти свою вину перед ним загладит.
Я ни о чем Кротова не спрашивала, вопросов не задавала, но они были и не нужны. Сначала он сказал мне, что незадолго перед кончиной отец, уже тяжело больной, отдал ему на хранение последнюю написанную работу, она была лишь в одном экземпляре, и он, Кротов, зэк с десятилетним стажем, через три дня самым примитивным образом попался на шмоне, рукопись изъяли и уничтожили. С тех пор каждую ночь ему снится мой отец, подходит на разводе и говорит: "Что же ты, Вася, я тебе доверил, а ты не уберег". Тут я, хоть и дала себе слово молчать, - рассказывала Ирина, - не выдержала, говорю Кротову, что история, конечно, печальная, но во сне ему является вовсе не отец. Отец был разумный человек и наверняка понимал, что зона есть зона - в общем, отец ни при чем, просто у Кротова напрочь расшатаны нервы.
Почему-то я была уверена, - продолжала Ирина, - что на этом разговор кончится, Кротов уйдет, а я завтрашним утренним поездом уеду в Москву. К сожалению, я ошибалась: была только прелюдия... бред, что начался дальше, я и представить не могла. Кротов больше не плакал, даже вроде бы успокоился, но легче не стало. Все так же сидя передо мной на полу, он теперь ровным, монотонным голосом объяснял, что у отца, кроме него, Кротова, в лагере было несколько близких людей, в частности патологоанатом Полуянов, работавший в морге при больнице. И вот в день, когда отец умер, Кротов сказал Полуянову, как дурацки пропала одна из серегинских работ и что, следовательно, то же может случиться и с остальными его рукописями. Тогда Полуянов заговорил с ним о главном труде Ирининого отца - Серегин сам называл его главным, считал, что без того, что в нем есть, человеческому роду будет еще труднее спастись и ждать спасения придется еще дольше.
Работа была о Христе и о Святой Троице. "Я, - продолжал Кротов, - ее не читал, но трижды присутствовал, когда Серегин обсуждал рукопись с другими своими учениками. Суть, насколько я понял, состояла в том, что Христос не просто центр человеческой и Божественной истории, не только ее средоточие и средостение. Без Христа, вне Христа не может быть понято ничего, что было и будет на земле после Его Рождества, но также - на равных - и все, что было до, с самого момента сотворения мира. То есть Христос, Его воплощение выстраивает и предшествующую историю, жестко отбирая, что к Нему, к Рождеству Христову ведет, остальное же выбраковывается - это не путь, не столбовая дорога, а или грех, или в лучшем случае блуждание без цели и смысла.
И канонический взгляд считает предшествующую историю подготовкой к явлению Христа в мир, но он убежден в линейности времени, в его непрерывном течении от начала, от семи дней творения, к концу - Страшному Суду и Спасению, для Серегина же Христос и был истинным сотворением мира, истинным началом всего. Именно явление Христа задало миру законы и правила, по которым он должен был существовать, единственно по которым в конце времен мог быть спасен, причем законы обязательные и для прошлого, и для будущего.
Не знаю, - говорил мне Кротов, - точно ли пересказываю, ведь сам я рукописи не читал, не разбирал ее вместе с Серегиным, повторяю лишь, что слышал и запомнил. Кстати уже после лагеря я обнаружил в Библии, что похожее понимание времени было и у евреев. В Бытии говорится, что в Дане, в Палестине сила Авраама ослабла, потому что он узнал, что здесь много поколений спустя его потомки поставят себе золотого тельца и будут ему служить.
Полуянов, - продолжал дальше Кротов, - когда я ему рассказал, что несколько дней назад на шмоне у меня нашли и изъяли серегинскую работу, предложил, как наверняка уберечь хоть эту. У него была большая двухлитровая бутыль из-под спирта с отлично притертой стеклянной крышкой, словом, герметично и может храниться век, так вот спрятать рукопись в бутыль, а ее при вскрытии он зашьет Серегину в живот - пусть до лучших времен вместе с ним полежит в земле".
Я, когда услышала про бутыль, - говорила мне Ирина, - оцепенела: ни плакать не могла, ни закричать, только думала, что в Тарту он часто говорил матери: "Любаня, а знаешь, я беременен одной очень интересной идеей" или: "Этой идеей я что-то давно, очень давно беременен, а все не разрожусь". Мать уже после ареста отца сказала мне, что в юности он был человеком до крайности депрессивным, речь даже шла о патологии, о том, что он никогда самостоятельно, без постоянной медицинской помощи существовать не сможет. Слава Богу, его родители обратились к профессору Кащенко, и он за два года полностью поставил отца на ноги. Я тогда ее рассказу до крайности удивилась, потому что человека более спокойного, более ласкового и доброжелательного в жизни не встречала. Не одна я так считала: в Тарту под моими словами подписался бы весь университет. Отец еще говорил матери, что в юности ему часто казалось, что безумие гонится за ним, буквально наступает на пятки, стоит чуть замедлить ход, и оно его настигнет. Я думала, что благодаря Кащенко или само собой, отцу, наверное, удалось от него оторваться; теперь же, когда узнала, почему Кротов тащит меня в Инангу, поняла, что пускай и после смерти, но безумие его догнало.
Сначала сумасшедшие православные клирики, на воле в храмах молившиеся за Сталина и за большевиков, а в Инанге, когда он умирал, отказавшиеся его исповедать. Все они: коммунисты, эсеры, меньшевики, рядом православные, католики, протестанты, среди православных - старообрядцы, никониане, члены катакомбной церкви; в соседней зоне - немцы-фашисты и не фашисты - все играли в те же игры, вели себя так, будто никакого лагеря нет и никогда не было, будто лагерь - безделица, о которой и помнить глупо.
Есть хорошая поговорка, - продолжала Ирина, - "спаси нас, Господи, от наших друзей, с врагами мы и сами разберемся". Пока отец был жив, безумие лишь подбиралось к нему, ведь в конце концов нашелся латышский пастор, исповедал его, и отец умер, как полагается христианину. Здесь и настало время учеников. Я думала об отце, о них, - говорила Ирина, - а Кротов мне что-то говорил, говорил, но я не понимала, и не потому, что не хотела, просто не слышала, лишь когда он уже встал с пола и, нависнув надо мной, чуть не кричал, я разобрала. Очевидно, не в первый раз он повторял мне, что бутыль с рукописью отца брошена в море смерти, она там плавает почти пятнадцать лет, и мы обязаны во что бы то ни стало ее найти, выловить. В ней истинное учение о Христе и Святой Троице. В ней - добрая весть, без которой нам не спастись.
Он говорил мне о людях, которые, когда они прочтут, что написал мой отец, убоятся Божьего гнева, и греха сделается меньше, о том, что если я уеду в Москву, бутыль останется в земле, и дальше в новых человеческих страданиях буду виновата я, я одна. Будто он слышал, что я думала минуту назад, он говорил, что отцу плохо от того, что бутыль все еще в нем, ему, Кротову, ночь за ночью снится, что отец ею беременен, и вот он тужится, тужится, а родить не может. Он прямо вопит от боли, а я не хочу помочь, облегчить его муки.
От Кротова, от его снов, от того, что какие-то маньяки, решив спасти человечество, зашили в живот отцу бутылку и так положили его в гроб, я совершенно помешалась; у меня ни на что больше не было сил, я сама уже ничего не соображала, была согласна на все, лишь бы и вправду достать из отца эту проклятую бутыль, нормально его похоронить.
Через два дня мы вчетвером - Кротов, вохровец, железнодорожник и я выехали из Инты. Первые сорок километров были прогулкой, дрезину приторочили к кукушке, рабочему поезду, который шел в нужную нам сторону, на шахту "Светлую". У шахты мы отцепились и, где с помощью стрелок, а где и на себе перетащили дрезину на другой путь, который соединял "Светлую" и лагерь. До Инанги оставалось еще почти девяносто километров, но мы - за вычетом железнодорожника - считали, что за двое суток легко доберемся. Железнодорожник был мрачен, говорил, что узкоколейка не эксплуатировалась десять лет и там может быть что угодно. Шпалы часто клали без насыпи, прямо на мерзлоту, а где и была насыпь - совсем хилая, вода ее не то что за десять - в один год размывала. Однако двадцать километров после шахты мы промчались, будто на вороных: колея была нормальной, мужчины не филонили, и тележка шла очень ходко, только раза два колеса сходили с рельсов, но и тут за несколько минут мы ставили ее обратно и катили дальше.