Пещера - Марк Алданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На одном из военных советов в ставке тот же Паппенгейм предложил хитрый план: бомбардировать город беспрерывно три дня и три ночи; на четвертый же день прекратить огонь, убрать пушки с передовых позиций и сделать вид, будто уходим: «что, мол, делать, ваша взяла!» Конечно, городские власти решат, что граф Тилли получил тревожные вести о Густаве-Адольфе и потерял надежду взять город. На радостях, все эти вооруженные мещане, верно, разбегутся по домам к женам и деткам, — вот тогда-то и начать настоящий штурм, особенно с севера, где валы покатые, и воды во рвах почему-то нет.
Генералы были от выдумки в восторге, но граф Тилли ворчал: уж очень все это просто. Разумеется, может и выйти, да что если не выйдет? Молодым все равно, а он ставил на карту свою военную славу. Все же в конце концов старик согласился попытать счастья и даже потрепал ласково Паппенгейма по плечу. Велел завтра, 7 мая, и начать бомбардировку, а в день штурма, 10-го, выдать солдатам тройную порцию водки и сказать им: если возьмут город, то три дня могут делать там что угодно, — ни спроса, ни следствия не будет, — город же богатейший. Молодым генералам это не очень понравилось, но старики одобрительно улыбались: знает граф Тзерклас человеческую природу.
И все сбылось, как предсказал Паппенгейм. В первый день бомбардировки магдебургские горожане трепетали, — видно, пришел последний час. На второй день стало легче, а на третий — произошел в сердцах перелом: что ж, в средину города ядра не долетают, убитых мало, пожары тушим. Городской совет из старичков все еще подумывал о переговорах и о капитуляции, но большинство горожан уже думало иначе: посмотрим, кто кого побьет!
Когда же, в полдень 10-го мая, бомбардировка вдруг прекратилась, и дозорный закричал с колокольни, что у проклятых имперцев пушки увозятся с позиций, настали в городе радость и торжество: Густав-Адольф подходит к Магдебургу, пришел конец графу Тилли! Предчувствуя недоброе, Фалькенберг разрешил уйти с валов лишь половине бойцов, — остальным велел дежурить всю ночь. Но не все послушались его приказа, много людей ушло с позиций самовольно.
Печатник Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн, как человек очень добросовестный, никогда не ушел бы с поста без разрешения начальства. Но ему шел шестой десяток, и толку от него было немного. Его отпустили под вечер, в числе первых. На валу он был приставлен к мушкету. Это оружие, изобретенное в далекой Московии, было длиннее самого длинного человека, стояло на вилке, и обращаться с ним было не очень трудно. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн, однако, тяготился своим делом, ибо не любил оружия. Шпагу он носил и в мирное время; еще император Фридрих приравнял к благородным людям цех печатников, и эту честь Газенфусслейн считал заслуженной: не было, по его мнению, ремесла более чистого, разумного и полезного людям, чем печатание книг. Но мушкета своего он побаивался, и хоть от всей души желал поражения врагам, все же, поднимая зажженный фитиль, втайне молился Богу, чтобы никто не был убит его выстрелом. И желание его всегда сбывалось.
По улицам, при свете фонарей и факелов, шла восторженная толпа. Но едва ли в ней кто радовался концу боев сердечнее, чем Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн. Когда он подходил к печатне, показалось ему, что в толпе молодых людей мелькнула его племянница Эльза-Анна-Мария, она же попросту Эли. Газенфусслейн женат не был; племянница была им воспитана, обучена; в печатне она ведала правкой набора: по обычаю, шедшему от Эльзевиров, правка поручалась женщинам, ибо они не мудрят, не считают себя ученее авторов, не исправляют, кроме опечаток, ничего, опечатки же исправляют внимательно и за совесть. Недурно справлялась с работой и Эльза-Анна-Мария. Но с 16 лет она от рук дяди отбилась, — от его рук отбиться было и нетрудно, — и все бегала с какими-то мальчишками, к великому его огорчению: Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн очень любил свою племянницу. Личико у нее было хорошенькое, а выражение — как у лисы, другого слова и не выдумаешь. В этот радостный вечер Газенфусслейну особенно хотелось побыть дома с Эли, поужинать с ней, обменяться впечатлениями. Было и беспокойно: бомбардировка, правда, кончилась, — а вдруг начнется снова. Правда, от ядра не спасет и крыша печатни, но Эли могла бы не уходить из дому в такой день.
И все же, несмотря на это огорчение, сердце отдохнуло у Газенфусслейна, когда он вошел в печатню и увидел знакомые, привычные, милые вещи: станки, талеры, кассы, рашкеты, книги на полке. В углу комнаты находился его собственный стол, — здесь была главная радость: Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн собственноручно набирал, нарочно для того отлитыми буквами, Священное Писание по редчайшему старинному образцу: по 36-строчной Библии, выпущенной в Майнце Пфистером. Рядом лежали и книга, и последняя страница набора, кончавшаяся словами: «Pereat dies in qua natus sum et nox in qua dictum est conceptus est homo. Dies illa vertetur in tenebras».[245] Газенфусслейн только вздохнул, в тысячный раз полюбовавшись образцом: дивным наполнением листа, красотой букв, буквой i с полукружком вместо точки, знаками препинания не внизу строчки, а повыше, на уровне средины букв. Подмастерья ему говорили, что он и сам набирает не хуже Пфистера, но Газенфусслейн только с досадой слушал столь нелепую похвалу: знал, что секрет великих мастеров потерян. Он сел у стола и радостно улыбнулся: скоро можно будет совсем вернуться от мушкетов к любимому делу, столь милому и полезному людям.
В соседней комнате, под кастрюлей с супом из овощей, лежала записочка от Эли. Она поздравляла дядю с великой радостью, сообщала, что мяса, к сожалению, достать не удалось, и очень просила простить ее: у нее разболелась голова, и как раз за ней зашли Марта с Магдой, — дядя не будет ни сердиться, ни беспокоиться, правда? а в аугсбургском Петрарке для дяди лежит письмо, а ждать ее не надо, дядя, верно, очень устал. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн расчувствовался: в самом деле, после этих трех ужасных дней, бедная девочка могла немного погулять с друзьями.
Письмо было от профессора Ионгмана, и говорилось в нем о розенкрейцерских делах. В выражениях темных для непосвященного профессор извещал Газенфусслейна, что следующий съезд состоится в Италии или в Праге, но когда, еще не известно, во всяком случае, не очень скоро. Ионгман собирался в Рим, а на обратном пути рассчитывал побывать в богемских и в немецких землях, быть может, и в Магдебурге. Письмо было очень бодрое. Профессор не скрывал от себя, что нерадостно положение в мире, особенно в Германии, но он отнюдь не терял надежды и верил все крепче: невидимые спасут мир, и торжество правды близко.
Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн был душевно рад письму профессора Ионгмана. В тяжелое время особенно приятно было, что о нем не забыли друзья и что столь ученый человек нашел час, — послал ему весточку. В самом деле, ужасы пройдут, близится торжество правды. Непонятно было, кто доставил письмо? Впрочем, вести в город проскальзывали, несмотря на осаду.
После ужина Газенфусслейн с жаром помолился Богу и лег спать. Сквозь сон он услышал молодые голоса, веселый смех на улице: Эльза-Анна-Мария прощалась у дверей с друзьями. Тихо отворив дверь, Эли на цыпочках скользнула в свою комнату. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн собрался было ее окликнуть, но раздумал, чтобы не конфузить девочку: верно, час уже поздний. И очень хотелось ему спать после трех тяжелых ночей. Он тотчас снова заснул. Было уже совершенно светло, когда его разбудили страшные крики, шум, выстрелы…
Герольд, в черном шелковом костюме, с вышитым на груди гербом графа Тилли, остановился перед полком синих драгун и прочел приказ: на утро назначен генеральный штурм, — в нем участвовать и драгунам, оставить лошадей в обозе.
Волнение было и радостное, и тревожное: все понимали, что такое штурм Магдебурга, — уж из пяти человек быть одному мертвецу. Большая часть драгун провела ночь без сна: одни молились, другие точили оружие или писали письма, третьи пили до позднего часа. А Деверу лег спать как ни в чем не бывало и даже выпил за ужином не больше обычного. Он был очень смелый человек, с характером счастливым и беззаботным. В палатке, ложась на солому, подумал было, что могут завтра убить, и решил, что не страшно: значит, прямо попадет в рай. Представлял он себе ран неясно, да и размышлял о таких предметах мало и неохотно, но знал, что в раю будет хорошо. А вот если тяжело ранят? Вообразил на мгновение худшие из ран, — бывают и такие, что подобны насмешке над человеком, — но и на этих мыслях он не остановился: почему же ранят? Нет, не ранят.
Разбудили драгун странно, — без трубы, без барабанного боя. Было еще совершенно темно, — верно, шел третий час. Вздрагивая от холода, Деверу наскоро привел себя в порядок: почистил кафтан, к которому пристала солома, проверил оружие, убедился, что амулеты на месте. Висела под камзолом и роза на синей ленте, он носил ее по-прежнему, хоть давно не имел никакого дела с розенкрейцерами: вещица золотая, ценная, да кто знает, может, и в ней есть какая-нибудь сила? Хмурый капитан пересчитал драгун и одного отставил: четное число приносит в бою несчастье. К палатке подкатили бочонок водки; всем велено было выпить по чарке. Затем драгун повели. Идти было приказано тихо. Долго-долго они шли, без фонарей, без факелов, в черную беззвездную ночь. Останавливались, шли снова, остановились совсем. От темноты и безмолвия было страшно, несмотря на выпитую водку.