Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А по вчерашним переговорам и выражениям Алексеев мог быть уверен, что и Брусилов, и Рузский, и Непенин смотрят на положение трезво, без избыточной верноподданнической робости.
Задумал так Алексеев – и сразу принял. Сказал Лукомскому – тот очень поддержал. И закипела у них работа: составлять циркулярное письмо Главнокомандующим. Составить и убедительное, и быстро.
Мощный голос Родзянки в задышке петроградских страхов вдохнулся в это письмо. Мысль умнейших людей столицы передала ставочным генералам провальную бесповоротность отречения. Да и как они сами до сегодняшнего утра не видели, что уже не об ответственном министерстве речь, но ребром поставлен династический вопрос? Что войну до победного конца теперь только и можно будет продолжать, если выполнить народное требование отречения.
И, смешивая свой голос с голосом Родзянки, Алексеев, незаметно для себя, теперь разъяснял, добавлял ещё и от себя, что обстановка по-видимому не допускает другого решения. Что само существование Действующей армии и работа железных дорог находятся фактически в руках петроградского временного правительства. И чтобы спасти армию и спасти независимость России – нужны дорогие уступки.
Прихмуренный, даже выздоровевший, Алексеев быстро-быстро исписывал лист, – он и писал всегда быстро и не слишком затруднялся в подборе выражений. А Лукомский облокотился рядом о стол и удачно, к месту, подкреплял его советами. И с каждой написанной фразой Алексеев не только всё больше сам уверялся, но даже и загорался этой идеей: как легко можно выйти из ужасной трудности, и не проливши ни капли крови.
И под его пером ночной взбрык Родзянки преобразовался почти в военный приказ: не благоволит ли Главнокомандующий телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу непосредственно Его Величеству во Псков, копия наштаверху?
И ещё снова, боясь, что документ не вполне отчётлив: потеря каждой минуты может стать роковой для существования России, между высшими начальниками Действующей армии нужно установить единство мысли. Такое решение избавило бы армию от возможных случаев измены долгу, от искушения принять участие в перевороте, – который однако может безболезненно совершиться решением самого Государя.
Теперь так. Рузскому – первому готовую телеграмму, он всё знает. На Кавказский фронт и во флоты, по трудности связи, – телеграммы. А три оставшихся фронта разделить между нами тремя, чтобы не терять времени, и одновременно всем трём провести убедительный аппаратный разговор с самими главнокомандующими.
Но так устал Алексеев, что предполагаемых тяжёлых собеседников – Эверта и Сахарова, передал своим помощникам. А себе избрал лёгкого Брусилова.
И Брусилов с первых слов поддержал надежду:
– Имею честь кланяться. Что прикажете?
Передавая текст, Алексеев следовал единому для всех написанному, но кое-где добавлял и от себя, как в живом разговоре. Запнулся в одном месте, изменил:
– …Обстановка – туманная… Но, по-видимому, не допускает другого решения. И каждая минута дальнейших колебаний только может повысить притязания…
И ещё доверительно добавил, что опасается козней исчезнувшего Иванова, который: может испортить весь миролюбивый замысел. Тут как раз поднесли бумажку, что Иванов возвращается в Ставку, но наштаверх не очень этому верит.
И – потекло от Брусилова в ответ, так и слышался его бодрый тонкий готовный голос:
– Совершенно с вами согласен. Колебаться нельзя. Время не терпит. Немедленно телеграфирую всеподданнейшую просьбу. Совершенно разделяю все ваши воззрения. Тут двух мнений быть не может!
– Да! – обрадовался Алексеев. – Будем действовать согласно. Только в этом возможность пережить с армией ту болезнь, которой страдает Россия, и не дать заразе прикоснуться к армии.
Лёгкий человек Брусилов!
– Да, между нами должна быть полная солидарность. И! – не забыл ввернуть тот, – считаю вас по закону Верховным Главнокомандующим, пока не будет другого распоряжения.
Ну уж, слишком дальновидно. А Алексеев не успел с утра и подумать: ведь если отречение – то как же будет с постом Верховного?… Но всем этим действием вовсе не искал себе Алексеев поста. Даже больше: не разгибая тут спины многие месяцы, он внутренне был вполне и с тем! примирён, что когда наступит полоса боевых успехов – его сменят кем-нибудь более видным и блестящим.
Когда возвышались другие – он сохранял спокойствие духа.
*****ОЙ, ЖГИ, ГОВОРИ, ДО-ГО-ВА-РИ-ВАЙ!
*****309
Ночь – неполная и обманно покойная. На короткие часы сон обмыкает футляром, и спится так, будто ничего дурного не происходит. Но уже при первом пробуждении грудь беззащитна, как выгрызала, как будто нет у неё передней перегородки до горла, а вся она – рваная ноющая полость. И хочется спастись, уйти назад в сон, – а он уже не принимает.
И даже, пока окончательно не проснёшься, ещё разрывней и мучительней, чем на полном яву, с открытыми глазами, перебирая уже точными вопросами: что – в Царском? Аликс и дети в опасности. Невозможно к ним доехать. Вчера капитулировал и дал ответственное министерство. Но даже (шевелится боязливое предчувствие) ещё хорошо, если всё на этом успокоится.
Хотя ночной разговор с Рузским как будто пришёл ко всеобщему примирению, а к утру выставилась из него безнадёжность.
Подниматься ещё потому так тяжело, что день не приводит близких людей, с кем бы можно посоветоваться. Свита – пустота: нет в ней близкого человека. Как он с такой свитой жил годами?…
И от Аликс – никаких сведений. Поездкою думал соединиться, а разорвался.
Молитва. В покинутости, в безвыходности одна она укрепляет. Стоишь и чувствуешь, как она возвращает силы, растекшиеся ночью из опрокинутого тела.
Сколько уже было несчастий в его жизни? К чему ещё он может быть не готов?
С утра погода ещё мутна, не определилось, будет ли солнце.
А под царский поезд на запасном пути за ночь намело снежка.
Против окна, через две платформы, – водокачка. Рядом с ней – серое каменное служебное здание. И отцепленная бочка-цистерна.
Проглотил безо вкуса кофе.
На станции, поблизости от царских поездов, всё оставалось мирно: никаких угрожающих сборищ, никакой и дополнительной охраны. Приходили поезда из Петрограда и уходили на Петроград. Только рассказывали приезжающие из столицы (свита перехватывала), что там разоружают офицеров, иногда стрельба, масса войск на улицах и многие идут к Думе.
А по другую, не станционную, сторону от царского поезда проходили длинные деловые товарные, таща свои грузы, такие всем необходимые.
А сам фронт не чувствовался во Пскове: город был далёк от двинских передовых позиций.
Хотелось бы Государю погулять по перрону, но было неловко обращать на себя внимание.
Удел его оставался: сидеть в вагоне и ждать новостей.
Уже и недолго: приехал с докладом Рузский.
Как всегда сдерживая всякое выражение, сдерживал Государь и выражение надежды, с которым встретил этого странного генерала с оловянными глазами и остро выставленной мордочкой, а вместе с тем – интеллигента по Чехову. Бушевал ли Родзянко от радости за ответственное министерство? Да не прикатит ли скоро и сам толстяк с причудным составом совета министров?
Рузский держался важно и берёг слова. Представил Государю на листах расклеенную ленту ночного разговора. (И удивился, как царь за ночь ещё покоричневел и ещё прорезались овальные глазные подводы, как рытвины, в сером свете вагона).
Сели. Государь стал про себя читать. Медленно, так медленно, фразы не укладывались. Простая работа грамоты – читать печатные буквы, вдруг стала ему трудна.
– Нет, – попросил. – Читайте вы, Николай Владимирович.
Рузский взялся читать – монотонно и с перерывами, как учитель, чтобы его усваивали.
Ах, так Николай и предчувствовал, так теперь и осел: его высшая жертва, ответственное министерство, – отвергнута! Опоздало…
Одна из страшнейших революций?!. Вообразить ли, что там творится!
И что в Царском?…
Но подкрепляя себя, что этот шут Родзянко может всё и наворачивать, по своему размаху. Такого-то ужаса может и нет, а добавляет, чтобы добавить себе потом заслуг, как он справился.
Но когда Рузский прочёл, что династический вопрос стал ребром, – и колко выговорил это слово, – это ребро кривым сверлом прошло наискось через государеву грудь.
И не оставалось долго загадкой, тут же и разъяснение: отречься в пользу сына при регентстве Михаила.
Отречение???
Вдруг от него ждали – отречения?!
Это никак не помещалось. При живом здоровом отце – искусственное регентство? Зачем?
Что-то стало ещё труднее вникать. Однако смысла уже и не могло добавиться, – куда же дальше?
Государь встал. (Встал и Рузский).
Прошёлся к окну. Смотрел на бессмысленный перрон.