У последней черты - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, конечно, — смутно отозвался Михайлов, не сводя точно загипнотизированного взгляда с огня свечи. — А все-таки… как все неожиданно, странно… ужасно все-таки!..
Арбузов походил по комнате, свесив тяжелую голову. Потом остановился, бесшабашно тряхнул головой и крикнул:
— О, черт!.. Что ж, господа… выпьем за упокой души, что ли. Тошно!..
Он мотнул шеей и, схватившись за ворот рубахи, с размаху разорвал его, обнажив крепкую бычачью шею.
— Выпьем!
Михайлов чуть-чуть пожал плечами, точно хотел сказать, что теперь все равно.
Арбузов вышел в буфет и скоро вернулся. Заспанный, совершенно равнодушный лакей внес за ним две бутылки и стаканы.
Лицо Арбузова было бледно и странно дергалось.
— Лежит! — криво усмехнувшись, сказал он и дрожащей рукой стал разливать вино по стаканам.
Михайлов быстро поднял голову, посмотрел и опять уставился на свечу.
— Ну, — пригласил Арбузов, — бери, Сережа!
Михайлов машинально взял свой стакан.
— А ты, инженер?.. Пей! — крикнул Арбузов. — Что ты там спрятался? Или совесть нечиста?
Он сказал это усмехнувшись, но почему-то не глядя на Наумова. Михайлов, напротив, быстро взглянул на инженера, но сейчас же отвернулся.
Наумов встал из своего угла и подошел к столу. При свете его лицо было бледно и подергивалось, но глаза смотрели решительно и твердо.
— Давай! — сказал он резко.
Арбузов подвинул стакан. Инженер взял, но не пил и, держа стакан в руке, злобно и насмешливо посмотрел на Арбузова.
— Ты что ж… хочешь сказать, что это я виноват в смерти Краузе, что ли? — спросил он, видимо не сомневаясь в ответе и ожидая его, как удара.
Арбузов мрачно, точно принимая вызов, посмотрел черными воспаленными глазами.
— Ты! — ответил он грубо.
Судорожная тень прошла по лицу Наумова. Он помолчал. Михайлов, подняв голову, снизу смотрел на него.
— Я бы не стал отказываться от такой чести, — с деланной усмешкой заговорил инженер, — но, к сожалению, я тут ни при чем.
— Будто? — иронически качнул головой Арбузов.
— Да, — твердо продолжал Наумов, — нельзя человека заставить поверить в то, что ему надо умереть, когда ему хочется жить… Никакое красноречие и никакие идеи тут не помогут. Это абсурд. Если бы Краузе не носился с этой мыслью давно…
— Ну, брат, — перебил Арбузова — кстати сказать, словечко тоже хорошо! Носился-то носился, а…
— А я последнюю каплю влил?.. Ну, что!.. Может быть. Тем лучше! — жестоко закончил инженер. Этим меня не испугаешь!
— Послушайте! — неожиданно заговорил Михайлов со страстным порывом. — Ну, хорошо… пусть… Но оставим хоть на одну минуту все ваши слова и теории… Скажите просто, как человек… ну, хоть раз в жизни… вам не страшно?.. Не жаль?.. Верите вы в то, что говорите?.. Не умом, сердцем верите ли?
Наумов быстро взглянул на него.
— Не страшно, не жаль… верю! — отчетливо и резко, точно обрубая, ответил он.
Михайлов как-то беспомощно опустил голову. Арбузов перестал ходить и сумрачно уставился на инженера.
Наумов вдруг крепко поставил стакан на стол, так что вино пролилось, и заговорил быстро, с выражением истерическим:
— Послушайте, вы!.. Ну, скажите… взгляните в лицо своей собственной жизни… Только прямо, без страха и готовых слов!.. Неужели вы счастливы? Неужели вам никогда не приходило в голову, что лучше бы не родиться?.. Неужели у вас в жизни есть хоть один момент, который вам действительно хотелось бы вновь пережить?.. Ну, да… минуты хорошие были, но что — минуты?.. Но такое, чтобы всю жизнь прожить с начала, лишь бы этот момент повторился?.. Ну?..
Он в упор, перегнувшись через стол, смотрел в лицо Михайлову, и глаза его блестели.
Михайлов снова поднял голову и встретил этот взгляд. И точно в каком-то черном зеркале перед ним пронеслось смутное видение всей его жизни. Это было что-то безначальное и бесконечное, бледным серым днем уходящее в туманную даль. Какие-то солнечные пятна мелькали перед ним, но их было мало, мало…
— Нет! — встряхнув головой, чтобы отделаться от этого болезненного кошмара, сказал он.
Арбузов весело засмеялся.
На лице Наумова появилось лихорадочное и как бы злорадное оживление. Оно точно осветилось изнутри каким-то мрачным блеском.
— Так что же вы хотите от меня?.. Вам зачем эта жизнь?.. Зачем она была несчастному Краузе, зачем она миллиардам задыхающихся, умирающих, обманутых людей?.. Зачем?.. Я вижу всю эту бесконечную, нудную историю… От каменного века до наших дней — борьба и борьба!.. Народы исчезают, рушатся культуры, погибают искусства, стираются с лица земли города, а мы все идем и идем вперед, падаем, задыхаемся, проклинаем, грызем друг друга, как заклятые мертвецы, обливаем своею кровью и слезами всю землю!.. То воздвигаем пророков, то тащим их на крест, то верим, то проклинаем, то курим фимиам, то топчем ногами… бьемся, как рыба об лед… и зачем же, наконец, это?..
Голос Наумова звучал резко и властно, точно он спрашивал на каком-то страшном суде.
— Ради веры в какое-то лучшее будущее?.. Какое?.. Да ведь это же смешно!.. Разве оно может быть?.. Ведь страдание — единственный двигатель жизни и не одного человека!.. Ведь все, что движется, все, что мы делаем, все наши науки, философии, религии и искусства, все, что мы так гордо вознесли, точно башню Вавилонскую, ведь это все страдание выгнало из нас, как нарыв из гнилого тела!.. Ведь если бы человечество хоть на одну минуточку почувствовало себя счастливым и удовлетворенным, все рушилось бы в ту же секунду, потому что никому и в голову не пришло бы пошевелить рукой, а не то что возиться над какими-то тайнами и проблемами!.. Все движется страданием и вечной тоской неудовлетворенности!.. Без них нет жизни, это и есть жизнь!.. Так зачем же это?.. Скажите!
Наумов помолчал, точно и в самом деле ждал ответа. Он даже переводил свои блестящие глаза с одного лица на другое. Никто ему не ответил. Михайлов пристально смотрел на огонь, Арбузов, широко расставив ноги и опустив тяжелую лобастую голову, упорно не спускал глаз с лица Наумова.
— И никто не скажет! — опять заговорил инженер, — а если скажет — солжет, потому что не знает и знать не может, как бы ни хотелось уверить себя, что знает и верит. От трусости, от растерянности выдумали себе богов, ближних и дальних, высокие слова и туманные идеалы… весь этот пышный арсенал полной беспомощности, нечто вроде тех бумажных драконов, с которыми китайцы выступали против французских пушек!.. Жизнь, как картечь, в клочья разносит и бумажные страшилища, и самих китайцев, а они только удивляются… Как же так: так страшно, так пышно, а никто не боится!.. Бедные дикари!.. И никому из них в бедную голову не придет, что это только чучела из бумажки. Ни богов никто не видел, ни царствия небесного представить не может, ни бессмертия души вообразить… Что ж делать?.. Швырнуть свои чучела?.. Нет, надо сделать другие: золотой век, торжество пролетариата, будущее принадлежит социализму!.. С новыми бумажными чудищами выступаем на бой!.. Вот, наконец, во что уперлись тупые и трусливые лбы, которым страшно взглянуть правде в глаза, страшно очутиться вдруг одним, с голым фактом в руках!..
Голос Наумова зазвучал настоящей ненавистью.
— Им не понять, что социализм и пролетариат только мгновения этого безграничного будущего, что золотой век не может просуществовать трех дней, потому что опаршивеет и надоест всем до смерти, до того же отчаяния, потому что и в золотом веке будет то же непонятное будущее… тот же недоуменный вопрос: ну, хорошо… золотой век… а дальше?.. А потом?.. И опять-таки зачем же, зачем, в конце концов?..
Наумов задохнулся от напряжения, сжал кулак и заговорил спокойнее и глуше.
— Этот вопрос никогда не перестанет мучить людей. А если бы и перестал, если бы, наконец, узнать все… У писателя Арцыбашева есть рассказ «О великом знании»… полуфантастический, иронический рассказ… Там у него некий человек продал душу черту за то, чтобы знать все… И узнал!.. И на другой же день пошел, засунул голову в помойную яму и так и сдох!.. Арцыбашев не говорит почему, что он узнал?.. Но ведь это так и есть, так и должно быть: ведь если узнать все до конца, до самого последнего слова, то ведь тогда-то и наступит последний ужас уже полного, конечного бессмыслия! Тогда уже окончательно и навсегда не для чего и незачем будет жить!.. И в самом деле, останется одно: пойти и засунуть голову куда попало, хоть в помойную яму, чтобы только ничего не видеть, не слышать, не понимать и не знать!..
Наумов опять замолчал, кусая губы и странно бегая взглядом по сторонам.
— Допустим, — заговорил он снова и уже совсем обычным голосом, — что это не так, когда разверзнутся небеса и сам Господь Саваоф предстанет перед нами во всей славе своей, и узнаем мы все, то тут-то и обнаружится такой смысл, какого мы и не предчувствовали, такие цели, о которых слабым своим человеческим умом и предполагать не могли, и тут сразу все разъяснится и наступит полное и хотя совершенно бесцельное, но фактическое блаженство… Но на что же оно нам «тогда»?.. Ведь я человеческим разумом от него отказываюсь!.. Ведь я, как человек, запутался в бессмыслии, и, как человек, я никогда не выйду из него! Что же мне до того, что дух мой там воссияет, как звезда утренняя, когда я тут, в смраде бессмыслия и муки, задыхаюсь, как собака!.. А тем паче, если бессмертия, как на грех, и вовсе не окажется, то что мне в том, что кто-то, когда-то, где-то воссияет!.. Да ведь я того, кто воссияет, даже и представить себе не могу!.. Да будь он проклят!.. Что мне до того, что какой-то там Иван Иванович в четыреста биллионном столетии будет ходить в голубых ризах и пальмовой веткой обмахиваться? Он будет в голубых ризах с пальмой прохаживаться, а я буду тут, сейчас, как собака издыхать в грязи и мерзости?.. Да не хочу я этого вовсе!.. Не только не хочу страдать и жить для этого Ивана Ивановича, а пропади он пропадом! Пусть сдохнет он со своими пальмами и блаженствами!.. Если я по отношению к нему чего и хочу, так только одного: чтоб ему и вовсе не родиться!..