И на земле и над землей - Роберт Паль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем какими бы яростными эти проклятия ни были, ни у кого глаза не лопались, а что касается воровства, то его никогда в Калиновке не было — ни до войны, ни после, ни днем, ни ночью. А дети у подружек все-таки появлялись. Не от духа святого, понятно. От кого же тогда?
На первых порах Груня грешила на эмтээсовских трактористов и комбайнеров, на заезжих уполномоченных и сборщиков налогов, на того же Фрола Ямщикова, но после того, как заметила на подбородках малышей заветную Тимофееву ямочку, сердце ее надолго лишилось покоя…
3Баба Груня уже совсем было собралась встать да приняться за приготовление обеда для задержавшихся на озере внуков, как, громко постукивая посошком, притопала легкая на помине Фаина.
Фрола ее давно уже не было в живых, дети выросли и разъехались кто куда, и осталась она одна в большой и некогда крепкой крестьянской усадьбе. Так же ковырялась в грядках, обихаживала оставшуюся живность и коротала свободное время на лавочке, поглядывая на деревню и редких прохожих. Дети и внуки находились где-то далеко, давно не навещали ее, и она, кажется, привыкла к своей одинокости, словно вот так, никому не нужная и не знамая, прожила весь свой век.
Теперь это была маленькая сухонькая старушка, заметно тугая на ухо, плохо видящая, со смиренным лицом монашки и тихим голосом провинившегося ребенка.
Прошелестев через порог, уже без посошка — оставила, видать, в прихожей — Фаина подслеповато огляделась в просторной избе и, усмотрев хозяйку в постели, немощно всплеснула руками:
— Ты чего это, Филипповна? День ведь давно на дворе, а ты бока на перине греешь. Постыдилась бы на старости лет, чаю, не городская еще.
Бабе Груне и впрямь стало неловко, будто застали ее за нехорошим делом. Но оправдываться не стала.
— Для начала здравствуй, кума. Сколь дней как не виделись, здорова ли?
— Здорова — не здорова, что теперь с того? — беззубо пришепетывая говорила Фаина, присаживаясь у изголовья. — В наши с тобой годы быть здоровым грех. Столько всего переделано, что для здоровья этого никакого места в теле не осталось. Ни в руках, ни в ногах, ни в спине… Так и клонит к земле, так и клонит…
— Так и доклонит, — поддержала ее Груня, — до погостных ворот. Мне и то уже скоро семьдесят пять стукнет, а тебе, поди, все восемь десятков. Слава богу, вон сколько отмерили, пора и честь знать. А здоровье, оно как осеннее солнышко: сегодня есть, завтра нет. А может, и так: и сегодня нет, и завтра нет, и послезавтра тож. Но живем ведь, однако, небо коптим.
— Ну да! — оживилась гостья, и голос ее окреп, то и дело погудывая хрипловатым мужским баском. — Это откуда ж ты мне эти восемь десятков набрала? Чаю, не на много мы с тобой разнились. И первенцы наши в один год родились, и в бригаде одной всю жизнь рядом. Зачем мне лишнего-то?
— Ну вот, уж и годов своих не помнишь, — втягиваясь в спор, поднялась на постели баба Груня. — Вспомни, ты когда за Фрола своего замуж выходила — до войны, ай после? Всю войну ведь в солдатках ходила, с чего бы то, кабы не мужика с фронта ждала?
Гостья помолчала, будто прислушиваясь к себе, к затаившимся в ней годам, и нехотя согласилась:
— Ждала… Всю войну ждала, не как некоторы… И дождалась ведь, слышь-ка. Как и ты свово.
— Я не ждала, кума. Некого ждать было. Молода была совсем.
— А ить и правда, Филипповна. Счастливая ты. Оттого и моложе меня, что не ждала. А ведь мы, кто ждал, за войну, считай, две жизни прожили. Это надо понимать, пережить самой… Самой узнать, какая это казня такая… Не приведи господи…
Голос бабки Фаины пресекся и перешел на тихие детские всхлипы. В последнее время она плакала часто. Все вот так — тихо, стыдливо, без слез. Точно боялась потревожить кого-то, помешать.
От оживших воспоминаний и у Груни запершило в горле, но она сдержалась и, дотянувшись до подруги, ласково погладила ее кряжистую руку.
— Не тужи, кума, не мучь себя. Хорошую жизнь мы с тобой прожили, счастливую. И мужья у нас были ладные, и дети не хуже других, и внуки опять же… Кабы не заваруха последних лет, как жили бы, а? На легковушках бы по гостям катались, а теперь что? Теперь сидим, года считаем, кому на погост первой, кому второй.
Фаина молча кивала, но когда зашла речь о детях и внуках, снова протяжно всхлипнула:
— Тебе хорошо, твои рядом. А мои где? Когда еще Иринка отписывала, что плохо им там… в латышах этих. Раз русский, за людей не считают, неграми дразнят, работы не дают. А разве неграми я их на свет родила? Сама, поди, помнишь, какие светленькие да румяненькие были. У той же Иринки волосики, что твой лен… И у Колюшки тоже… Все в отца да в меня…
«Ох, зря я о детях и внуках вспомнила, — укорила себя Груня. — Для нее это самый тяжелый разговор. Сколько лет уже как отрезаны границами новыми: ни она — туда, ни они — сюда. Каково-то от этого матери? Да в таких годах. С кем словом перемолвиться, с кем печали и беды старости разделить? Кто глаза закроет, когда последний час придет?..»
— Ну, ничего, кума, ничего, перемелется и это, — обняла Груня подругу. — Вот сейчас чаю поставлю, посидим, почаевничаем, подумаем. И знаешь, что сейчас тебе надо сделать? Письма им написать. И Иринке в Латвию, и Коляне на Украину. Пусть бросают все, что там у них есть, и ворочаются домой. Хорошие им письма напиши, ласковые, будто с ними глаза в глаза говоришь. Не может быть, чтобы дети не услышали материнского сердца. Приедут, авось.
— Это ты хорошо… глаза в глаза… — просветлела Фаина. — Только я так не сумею… И писать совсем не горазда. Вот кабы ты, Филипповна, а?
— А что? Вот возьму и напишу. Только ты мне адреса их дай. Непременно напишу. А еще лучше — вместе, правда?
Потом они сидели за столом, аппетитно отхлебывали из блюдечек настоянный на мятном листе чай, макали в него хрустящие домашние сухарики и говорили, говорили. О хорошей погоде, о каком-никаком урожае на полях, что теперь спешно убирали калиновские мужики, об обещанной овсяной соломе, которую все никак не соберутся привезти, о предстоящей копке картошки, которая с каждым годом дается им все труднее и труднее.
Проводив гостью, баба Груня уже не вернулась в постель, а принялась хлопотать у печи, соображая, чем бы вкусным угостить долгожданных внуков. Но дрова давно кончились, а что еще остались, требовалось сначала расколоть, да разве под силу они ей — такие сучкастые да комлистые? Тут и справному мужику пыхтеть и пыхтеть, не то что ей, старухе. И хлеб тоже кончился, одни сухие обрезки остались. Но зато молочко есть, яблоки, яичек полная миска, лучок. Картоху, правда, еще накопать надо, но это немного, с ведерко всего. А она вона где, под самым окном, считай, своя, не покупная. Такая аккуратненькая и гладенькая, сама в ладонь ложится, чистить такую — одно удовольствие. А вкусная — что тебе отварная, что в мундире, что на сковородке с лучком — ешь, не наешься!