Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 2. Тем, кто на том берегу реки - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«…Чудеса: за последнее двадцатилетие… количество книг, статей, эссе, публикаций о Карамзине явно растет».
Издаются сочинения Карамзина. И Эйдельман пишет с надеждой:
«Значит, есть общественная потребность…»
Общественная потребность была. Была потребность распаду, неверию и цинизму позднего советского периода противопоставить «благородный стиль» прошлого. Если угодно, историографический аристократизм. Острый неофициальный, оппозиционный интерес тех лет к Карамзину, Пушкину, декабристам был далеко не случаен.
Равно как не случаен факт издания «Вагриусом» сочинений Эйдельмана именно сегодня – в 2004 году. Он не просто не случаен – начало выхода многотомного собрания глубоко симптоматично. Это означает вернувшуюся общественную потребность в эталонных представлениях, потребность в нравственном просвещении.
Сам являясь в некотором роде издателем, я прекрасно понимаю многосложную совокупность обстоятельств, в результате которых рождаются подобные проекты. Но всегда существует некий глубинный импульс, без которого все остальное не приводит к целенаправленному действию.
Стало быть, пора.
Книги Эйдельмана выходили последние годы. Но это были – эпизоды. Собрание сочинений – система. И она, соответственно, должна оказать системное воздействие на общественное сознание.
Я не преувеличиваю воздействие печатного слова на умы и души, но не склонен и преуменьшать его.
В чем, на мой взгляд, особость Эйдельмана-просветителя и причина его, я бы сказал, воодушевляющего и облагораживающего влияния на читателей и слушателей? То, что я скажу, может показаться странным и неожиданным. Но мы с Эйдельманом были друзьями последние пятнадцать лет его жизни, и не только из внимательного чтения его книг, но и из многочисленных бесед и споров с ним я вынес ясное убеждение: его категорически не устраивала история в том виде, в каком представала она перед объективным наблюдателем. Не писаная история, не историография, а сама реальная история. По аналогии с известными терминами «богоборец», «иконоборец», Эйдельмана можно назвать «историоборцем». Образованнейший профессионал, владевший в совершенстве инструментарием исследования материала, тщательнейшим образом изучавший предмет, он, тем не менее, не просто изучал и воссоздавал в разных жанрах прошлое. Он не мог примириться с несправедливостью и жестокостью исторического процесса. Он сам утверждал, что «сломал для себя стену между объективным и субъективным».
Эйдельман превосходно знал фактуру эпох, которыми занимался. Но его принципом была свобода моделирования внутри несомненной исторической структуры. Можно говорить об особом чувстве контекста, которое свойственно Эйдельману. Можно сказать, что он ощущал «подвижность исторической реальности». Это ощущение позволяло ему вычленить светлые начала процесса и доказать, что именно эти начала и являются определяющими. Поэтому такое значение в судьбе Эйдельмана сыграла встреча с Луниным.
Если внимательно читать письма Лунина из Сибири – а каждое письмо есть маленький трактат – и его исторические работы, написанные в ссылке, то становится очевидной близость его восприятия истории к мировидению Эйдельмана. Вернее, наоборот. Рискну сказать, что историософ Лунин был одним из учителей Эйдельмана-историософа.
Михаил Сергеевич Лунин – странный бретер, готовый поставить себя под пули противника, но никого не убивший на поединках, не терпевший посягательств на свое личное достоинство, твердый перед лицом агрессивного следствия после 14 декабря, стоически принимавший все удары судьбы, и в письмах-трактатах, и в историософских работах шел не только против официальной истории, но против очевидной истории вообще. Было ли это искажением истории, обманом? Как ни парадоксально – нет. Исторический процесс – эта совокупность сложно взаимодействующих человеческих поступков – многослоен. Лунин – как и Эйдельман – старался вывести на поверхность его благородный слой, теряющийся для большинства академических историков в многоголосице источников.
Отсюда и уникальная черта Эйдельмана – подчеркнутая лояльность по отношению к историческим персонажам. Я имею в виду не любимых его героев – это вполне тривиальный вариант. Но даже к персонажам традиционно отрицательным и не вызывающим симпатии у самого Эйдельмана. (Разумеется, были исключения – скажем, Сталин.)
В дневнике за 20 сентября 1986 года, после одной из наших встреч, он записал:
«Споры о реформах Николая I. Яша несколько раз признается в литературных сгущениях».
Последнее слово подчеркнуто. Речь идет о моей книге «Право на поединок» о последних годах Пушкина и политической ситуации в России в 1830-е годы, о крушении надежд на реформы. Книга вышла в 1989 году, но Натан читал ее в рукописи. Он считал, что я несправедлив к императору, что Николай искренне хотел реформ – в том числе и крестьянской, – но «сила вещей» (любимая формула Пушкина, часто повторяемая Эйдельманом) оказывалась сильнее самодержавной воли. Сейчас не важно, кто из нас был прав. Важна позиция Эйдельмана.
Лунин был одним из главных персонажей первой крупной исследовательской работы Эйдельмана «Тайные корреспонденты “Полярной Звезды”». И вот что крайне любопытно: в мощном комплексе работ Эйдельмана, касающихся деятельности Герцена (они собраны Е. Л. Рудницкой в превосходно изданном томе «Свободное слово Герцена» – М., 1999), мы не найдем сколько-нибудь развернутого анализа личности Герцена. Нет этого анализа и в более поздней книге «Герцен против самодержавия».
То же самое было и с Пушкиным, казалось бы, одним из важнейших для Эйдельмана персонажей нашей истории и культуры. Тонкие и подробные исследования идеологии и творчества Пушкина, более того, важных аспектов его судьбы – и при этом проблемы личности на втором, если не на третьем плане… Это принципиальный вопрос, в котором предстоит разобраться будущим исследователям наследия Эйдельмана. Я же могу только предположить, что Эйдельман выбирал героев для исследования личности – столь же научного, сколь и художественного – не только по степени человеческой близости к себе. Этого было бы достаточно для беллетриста. Но для историософа нужно еще нечто. А именно – характер взаимоотношений героя с историей.
Лунин, Пущин, Сергей Муравьев-Апостол, Карамзин… Пущин и Муравьев попытались выправить историю вооруженной рукой. Лунин и Карамзин – пером. Для каждого из них это был «подвиг честного человека».
Повесть о Пущине, «Большой Жанно», имитирующая воспоминания самого Ивана Ивановича, – отчаянной смелости эксперимент. Прием этот не был изобретен Эйдельманом. Он, разумеется, прекрасно знал классические образцы этого жанра. Например, великолепный роман Маргерит Юрсенар «Записки Адриана». Знал он и «Имматрикуляцию Михельсона» – записки генерала Михельсона, победителя Пугачева, с поразительной достоверностью сочиненные Яаном Кроссом. Знал повесть нашего общего друга Юрия Давыдова «Завещаю вам, братья» – историю народовольца Александра Михайлова, рассказанную по воле Давыдова Владимиром Зотовым.
Но Франция это Франция, генерал Михельсон мало волновал советскую критику и власти, Владимир Зотов – малоизвестный писатель, кому до него дело. Но Пущин – «первый друг, друг бесценный» Пушкина – это номенклатура. Этого Эйдельману, как мы помним, не простили, устроив отвратительную травлю в «Литературной газете». А для Эйдельмана «мемуары» Пущина были принципиальнейшим опытом. Подменив собой Пущина, этот образец человеческого достоинства и благородства, он получал стратегическое преимущество в своем споре с историей, с ее несправедливостью.
Издательство «Вагриус», в нарушение хронологии, начало издание с одной из самых блестящих книг Эйдельмана – «Грань веков», вышедшей в 1982 году. В том же году, что и «Большой Жанно». Есть смысл и в этом нарушении хронологии, и в этом хронологическом совпадении.
Несправедливость истории Эйдельман воспринимал как личную обиду. Он писал книгу о деспоте и самодуре Павле I, чтобы исправить эту несправедливость. Не несправедливость историков, но – истории. Он поставил своей целью – помимо всего прочего – показать, как «сила вещей» (а не просто суровая родительница) изломала изначально совсем неглупого и вполне способного к благородным порывам человека. Да, самодур, да, деспот – но мог быть иным! Все могло быть по-иному…
В самом подходе Эйдельмана к историческому процессу содержался плодотворный парадокс: сознавая неизбежность власти «силы вещей», он не желал мириться с властью этой «силы» над живым конкретным человеком.
Как историк с основательной академической подготовкой, он отнюдь не отрицал исторических закономерностей. Как мыслитель и художник, он был убежденным антидетерминистом. И продемонстрировал это в «Апостоле Сергее», книге о Сергее Муравьеве-Апостоле, в главе «Фантастический 1826-й», где развернул гипотетическую картину победы восстания Южного общества. Это – не только более благополучный, но и благородный вариант истории. Глава заканчивалась словами: «Не было. Могло быть». Такой интеллектуальный эксперимент проделал в свое время знаменитый Арнолд Джозеф Тойнби (не путать со старшим Арнолдом Тойнби, автором классического «Промышленного переворота в Англии XVIII века»). Тойнби написал изящное эссе, где исходил из того, что Александр Македонский не умер в 33 года, но победил болезнь и продолжил преобразование мира. Но от Александра Тойнби отделяли два с лишним тысячелетия – другой уровень ответственности. Для Эйдельмана XIX и XX века были единым пространством. Вся его неимоверная по интенсивности деятельность историографа, мыслителя, просветителя была по сути гигантским усилием не допустить распада «связи времен», утраты эталонных нравственных представлений, мечты о том, что «могло быть». В 1979 году на одной из подаренных мне книг он написал: «XIX век еще не кончился».