Лондон. Биография - Питер Акройд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За час до казни приговоренного переводили из камеры смертников в специальное помещение – «холодную комнату», – где палач связывал его, прежде чем отвести на эшафот. Передвижную «машину смерти» доставляли на Ньюгейт-стрит с помощью лошадиной упряжки. Это был помост с тремя параллельными брусьями (перекладинами виселицы) на опорах. На части помоста, примыкавшей к тюрьме, имелась крытая платформа; здесь были сидячие места для шерифов, а зрители просто стояли вокруг. Посередине помоста, под перекладинами, находился люк размером десять на восемь футов. Казнь всегда назначалась на восемь утра, и за несколько минут до этого часа шерифы выводили приговоренных. По сигналу (падению специального флажка) засовы, держащие крышку люка, отодвигались, и те, кто стоял на ней, падали вниз с петлей на шее.
Существует несколько гравюр с изображением «новой виселицы у Олд-Бейли»: обреченные висельники, на шею которых уже надеты веревки, молятся или плачут, готовясь расстаться с жизнью. Вокруг, сдерживаемые солдатами, толпятся любопытные, которые завороженно смотрят на происходящее. Служитель, заносивший записи в «Ньюгейтские хроники», признает, что «после перенесения места казни с Тайберна к Олд-Бейли поведение публики отнюдь не изменилось к лучшему. Поглазеть на страшное зрелище собирается не меньше народу, и люди, скучившиеся на тесной площадке, по-прежнему то и дело затевают возню, обмениваются грубыми шутками и издают пронзительные крики».
В одном случае «ожидание затянулось на несколько ужасных минут, и приговоренные стояли, глядя друг на друга… наконец раздался звон колокола, и он словно оглушил несчастных». Рассказывая о заключении в Ньюгейте Молль Флендерс, Дефо пишет, что после того, как прозвонил колокол церкви Гроба Господня, послышались «жалобные стоны и вопли… вслед за этим тюрьма наполнилась нестройными криками заключенных, на разные лады выражавших свое сочувствие несчастным смертникам… одни плакали, другие орали во всю глотку „ура!“ и желали им счастливого пути, третьи ругали и проклинали виновников их горькой участи».
Вечером накануне казни перед Ньюгейтом устанавливались все атрибуты предстоящего действа – виселица, барьеры, платформы. Естественно, что эти приготовления привлекали внимание праздных или заинтересованных зрителей. «Все трактиры и пивные на Ньюгейт-стрит, в Смитфилде и неподалеку от Флит-стрит полны людей, которые время от времени совершают вылазки, чтобы поглядеть, как идут дела у рабочих», и «то там, то сям сбиваются в кучки какие-то темные личности», чтобы обсудить завтрашнее мероприятие. Полиция разгоняла их, но они собирались в других местах. Сразу после полуночи в воскресенье, когда большинство ночных гуляк разбредалось по домам, владельцы кофеен и баров распахивали свои двери и сдавали внаем комнаты: «Великолепные помещения!», «Прекрасное расположение!», «Все как на ладони!», «Отличный вид!» Сдавались все крыши и окна, пригодные для наблюдения за казнью; «чердак кофейни Лэма» стоил пять фунтов, а комната на втором этаже с окнами, выходящими на тюрьму, могла обойтись впятеро дороже. Самые нетерпеливые лондонцы появлялись на улице в четыре-пять утра, а к семи уже вся мостовая перед Ньюгейтом была запружена толпой. К началу казни отдельные зрители, которых в течение нескольких часов прижимали к барьерам, «едва не падали от изнеможения».
Когда заключенного Уолла вели к месту казни по тюремному двору, другие узники Ньюгейта свистели и выкрикивали оскорбления в его адрес. Бывший губернатор африканского островка Горе, Уолл засек до смерти солдата – одно из тех преступлений, связанных с превышением власти, которые лондонцы ненавидят больше всего. Толпа, собравшаяся на Ньюгейт-стрит, встретила его появление на эшафоте тремя продолжительными криками. После того как Уолла повесили, палач стал продавать снятую с его шеи веревку по шиллингу за дюйм; женщина по прозвищу Веселая Эмма (по слухам, жена палача), «болтавшая без умолку и только что вернувшаяся с Пай-корнер, где она каждое утро поглощала свою порцию джина», продавала обрывки роковой веревки еще дешевле.
Губернатор Уолл встретил свою судьбу молча и с достоинством. Артур Тислвуд, осужденный в 1820 году как организатор заговора на Като-стрит, поднявшись на эшафот, воскликнул: «Скоро я узнаю последнюю великую тайну!» Миссис Маннинг, осужденная в 1849 году за необычно жестокое преступление – с одобрения мужа она убила своего любовника долотом, – появилась на эшафоте в черном атласном платье; «ее выбор сделал эту дорогую ткань непопулярной, и черный атлас пользовался низким спросом почти тридцать лет». Это напоминает случай с миссис Тернер, знаменитой отравительницей периода царствования Якова I; она была большой модницей и использовала желтый крахмал для обработки брыжей и манжет. Ее приговорили к повешению в Тайберне «в желтых крахмальных манжетах и брыжах, ибо она первой придумала и стала носить эти мерзкие украшения». Для пущей убедительности палач в тот день «выкрасил свои руки и отвороты рукавов» в желтый цвет, и с тех пор цветной крахмал, подобно черному атласу миссис Маннинг, «стал у всех вызывать отвращение и почти вышел из употребления». То, что Ньюгейт и Тайберн могли влиять на моду, еще раз подтверждает, что публичные казни в Лондоне всегда находились в центре общественного внимания. Город снова выступает здесь в роли сценической площадки: повешение было своего рода уличным представлением. В «Хрониках» рассказывается, что, когда перед Ньюгейтом вешали пятерых пиратов-мятежников, «обращенные вверх лица зрителей, на которых был написан жадный интерес, напоминали лица завсегдатаев галерки в „Друри-лейн“… Люди то и дело обменивались одобрительными замечаниями. Какой-то уличный торговец воскликнул, обращаясь к своему приятелю: „Ах, до чего ж здорово!“». Театральность и жестокость здесь неразрывно слиты друг с другом.
С появлением осужденного «неумолчный рокот» толпы переходил в «оглушительный рев»: когда несчастный подходил к виселице, раздавались крики: «Сними шляпу!», «Эй ты, впереди, убери голову!» Потом наступали несколько секунд тишины – и преступник повисал в петле. В этот миг «каждое звено этой человеческой цепи содрогалось, по всем рядам пробегало движение». После этого внезапного содрогания тела города вновь раздавался шум толпы, «словно глухой гул в морской раковине». Вскоре в нем уже можно было различить привычные выкрики продавцов «имбирного пива, жареной рыбы, пирогов, сандвичей и фруктов». Кто-то выкликал имена знаменитых преступников: брошюрками их сочинения до сих пор торговали на том месте, где они тоже некогда расстались с жизнью. Ко всему этому вскоре добавлялись «божба, драки, непристойные выходки и еще более грязная ругань» – последняя, пожалуй, с едва различимой ноткой разочарования. Публика всегда надеялась на то, что во время казни случится что-нибудь непредвиденное – к примеру, преступник попытается вырваться на свободу или механизм виселицы даст сбой. Осужденный за поджог Чарлз Уайт прыгнул вперед в тот самый момент, когда люк открылся, и балансировал на его краю, а «толпа ревела, выражая свое одобрение, пока он отчаянно боролся с палачом и его помощниками». В конце концов палач схватил его за ноги и засунул в дыру. В такие мгновения лондонская чернь начинала инстинктивно сочувствовать осужденному: люди точно смотрели на свою собственную борьбу за жизнь, которую хотят отнять у них представители власти.
Были случаи, когда смерть на эшафоте сопровождалась смертями на улице. В феврале 1807 года состоялась казнь двоих убийц, Хаггерти и Холлоуэя; ее ожидали с таким нетерпением, что перед тюрьмой и на соседних улицах собралось почти 40 000 человек. Еще до того, как осужденные появились на эшафоте, нескольких женщин и детей затоптали насмерть под крики «Убийство!». На Грин-Арбор-корт, перед дверями долговой тюрьмы, продавец пирожков уронил что-то и нагнулся за своей вещью, а «народ, не разобравшись, в чем дело, сшиб его наземь. Никто из упавших уже не мог подняться». В другом месте развалилась телега, набитая зрителями, «и многие из сидевших на ней были затоптаны насмерть». Но, несмотря на весь этот кровавый хаос, ритуал казни продолжался. Лишь после того, как виселицу сняли и толпа частично рассеялась, полицейские нашли тела двадцати восьми погибших и подобрали сотни раненых.
Два великих романиста XIX века, похоже, чувствовали подспудный символизм этих сцен, происходивших в понедельник утром, когда город с шумным ликованием провожал в последний путь кого-то из своих обитателей. 6 июля 1840 года Уильям Мейкпис Теккерей встал в три часа утра, чтобы присутствовать на казни слуги Бенджамина Курвуазье, осужденного за убийство хозяина. Он описал это событие в эссе «Хроника одного повешения». Направляясь на Сноу-хилл, Теккерей наблюдал за толпой, двигавшейся в том же направлении; в двадцать минут пятого, когда его экипаж поравнялся с церковью Гроба Господня, «на улице были уже сотни людей». В первый раз увидев виселицу, выдвинутую из ворот Ньюгейта, Теккерей испытал нечто вроде «электрического шока». Он стал спрашивать окружающих, на многих ли казнях они побывали; большинство отвечало утвердительно. И что, после этого зрелища они изменились к лучшему? «Да нет, ничуть, поскольку казненные никого не волнуют», или, как выразился один лондонец, «после этого все мигом вылетает из головы».