Рыбы не знают своих детей - Юозас Пожера
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А там, за тонкой дощатой перегородкой, застонала-заскрипела кровать. Этот скрип насквозь буравит мозг, пронизывает болью от затылка до ступней, бросает в жар, на лице проступают мелкие капли пота, в висках, словно в кузнице, бьет молот, ему хочется заткнуть уши, засунуть голову под перину, лишь бы не слышать этого проклятого скрипа кровати, но он лежит, словно парализованный, и слушает. Слышит, как там тяжело и часто дышат, сопят, будто их душат, а потом вдруг все затихает, и через минуту раздается сдерживаемый смех. То ли вздох, то ли долгожданное облегчение. Каждый раз так — с облегчением хихикает, словно молодой жеребец, увидевший хозяина с овсом. «Господи, когда же наступит конец? Скорее бы, черт возьми, построили себе дом. И как они не понимают?.. Думают, что все спят мертвым сном. Чего доброго, теперь приплетется сюда, будет громыхать ведрами, жадно, взахлеб пить воду и вздыхать, словно он камни ворочал. Но не идет. Шепчутся, наверное, уткнувшись носами… Не подумают, что эта дощатая перегородка — как решето. Подождали, потерпели бы, пока свой угол будет. Куда там! Наконец, могли бы выбрать время и днем, когда дом пуст».
Не хватает воздуха, и он тихо встает, в темноте находит курево и, спустив ноги с кровати, локтями упирается в колени, жадно затягивается. Сверкает огонек цигарки, потрескивает крупно нарезанный табак.
А за дощатой перегородкой Стасис уже посвистывает. Агне не слышно: ни вздоха, ни дыхания. Будто и нет ее там.
Он растирает окурок, снова забирается под перину и пытается думать о завтрашнем дне, о делянке, отведенной под вырубку, пытается представить себе, как после сплошной вырубки будет выглядеть этот песчаный холм, который теперь возвышается, словно зеленый стог, при малейшем ветерке шумящий и качающий густые кроны высоких сосен. Останутся пни. И некому будет их выкорчевывать. Так и будут стоять почерневшие, гнить годами, каждому мозоля глаза и напоминая о глупом деянии человека… Слишком много в последние годы этих необдуманных шагов. Просто глупостей, чтоб им в болото! Внуки будут вспоминать и пожимать плечами, не понимая, почему это у их отцов и дедов ум за разум зашел.
Когда он заснул? Сколько спал? Кто его разбудил? Сидел в кровати и озирался по сторонам, словно заблудился. За окном чернела ночь, под боком спокойно сопела жена, за дощатой перегородкой — ни шороха. Так что же его разбудило? Точно знает, что проснулся неспроста. Была причина. Потому что, перед тем как проснуться, еще до того, как открыл глаза и сел в кровати, он уже знал, что должен проснуться, только теперь не помнит, что же его разбудило. Который теперь час? Может, уже светает, тогда неудивительно, что он проснулся, — всегда поднимается до зари. Не хотелось вылезать из теплой, уютной постели, искать в темноте спички и по комнате босиком шлепать, чтобы посмотреть на часы, равнодушно тикающие на противоположной стене. А главное, не хотелось выдать себя ни каким-нибудь звуком, ни огоньком спички. Он даже вздрогнул, когда часы пробили один раз. Половина шестого, седьмого, а может, половина восьмого? «Нет, половина восьмого, уже утро», — подумал он, открыл глаза, но от этого ему ничуть не стало легче, наоборот, потому что чем дальше, тем хуже. А может, он проснулся просто так? Но без причины никогда ничего не бывает. Так уж устроен мир, что причина всегда найдется: мог отлежать руку, затекла. Наверно. Ведь проснулся он уже сидя. С ним такое случалось. Ах, если бы Маргис не лежал под землей! Чуткий был пес. Никого не пропускал, не облаяв. Бывало, зверь по лесу бог знает где по своей тропе крадется, а Маргис во дворе уже рвется с цепи. Очень чуткий был пес. А может, и хорошо, что нет его. Кабан ли затрещал в кустах, заяц ли проскакал — и пес уже гавкает, гремит цепью, а тебе, человек, всякая чертовщина думается, ночи напролет глаза не смыкаются. Нет, в такое смутное время лучше без собаки. Своим лаем беду не вспугнет и не отгонит — не внемлют уши господа собачьей глотке. Лай, не лай, а если они вздумают постучать в твою избу, так и постучатся… Зиму они просидели в болоте. Там их сам черт не отыщет. Топи, в окнах которых не один лось и кабан нашли конец. Что уж говорить о человеке, тем более — не знающем этих мест. А в отряде народных защитников нет ни одного, который знал бы эти места. Идут, как слепые, словно с завязанными глазами. Разве что проводника получат. Но кто в наше время решится на такой шаг? Каждому своя шкура дорога. Каждый теперь только и глядит, как бы его шкуру на просушку не вывесили. Пулю схлопотать и от одних и от других можешь. Всем не угодишь. Поможешь одним — другие не простят, этим будешь хорош — те прикончат, словно собаку. То ли камень о кувшин, то ли кувшин о камень — все равно кувшину конец.
Бам! — и снова бьют ходики. «Час или половина второго», — подумал Винцас и в тот же миг услышал то, чего больше всего не хотел. Он еще надеялся, еще тешил себя, что ошибся, и сидел, оцепенело глядя на окно. Нет, он не ошибся. Теперь уже ясно услышал, как от шагов гудит скованная морозом земля, как больно и резко разламывается ледок. Все громче, все ближе, ближе. Потом вдруг стихло. Только часы тикают. И стучит сердце. А там, в ночи, такая тишина, что он даже пристыдил себя: у страха не только глаза велики, не и уши не меньше. Ни звука, ни шороха. Только сердце бешено колотится. Никогда раньше даже не думал, что человек может вот так слышать свое сердце. И вдруг — кашель. Острый, сухой мужской кашель, будто человек чем-то подавился. Черт, может, во всей деревушке слышен такой кашель! И еще успел подумать, что так громко кашлять может только тот, который приходит, никого не боясь. Вдруг от тяжелых шагов снова задрожала земля, и раздался стук в дверь. «Стучат чем-то тяжелым — прикладом, а то и сапогом», — подумал Винцас, все еще сидя в кровати. За дощатой перегородкой заскрипела кровать, пришлепал босиком Стасис. Испуганная, ничего не понимающая, проснулась жена, что-то пробормотала, но он не разобрал слов, так как в дверь уже не стучали, а ломились, и он в одном белье выскочил в сени.
— Кто там?
— Открой, лесничий, — раздался хриплый голос.
— Ты кто такой?
— Открой, лесничий, — повторил тот же хриплый голос.
Винцас почувствовал под ложечкой щемящую пустоту — словно перекурил или очень проголодался.
Он узнал этот голос. С самой осени не слышал, но сразу узнал. Шиповник! «Значит, живой», — подумал, ощупывая дверь сеней.
— Кого тут бог по ночам носит? — он старался говорить как можно спокойнее: то ли сам с собой, то ли с теми, чье дыхание улавливал за дверью. Рука нащупала щеколду, отодвинула в сторону — и дверь со скрежетом и визгом открылась, а он еще подумал, что никогда раньше не слышал, чтобы она скрипела так жалобно.
За дверью стояли двое. Он увидел автоматы в руках у ночных гостей: коротышка держал дуло опущенным, а дылда протягивал ствол вперед и, когда дверь открылась, почти уперся автоматом в живот Винцаса.
— Веди в избу, лесничий, — сказал коротыш хриплым голосом, в темноте схватил Винцаса за локоть, сжал и легонько подтолкнул, пропуская вперед. На пороге избы гость остановился и приказал:
— Зажги свет, лесничий.
— Мария, зажги, — сказал Винцас, тоже остановившись на пороге, ничего не видя в кромешной темноте сеней, только чувствуя, как ночной гость медленно поднимает дуло автомата, словно собираясь выстрелить ему в спину. И снова кольнуло под ложечкой. В избе вспыхнула спичка, занялся фитиль лампы, и тогда Винцас первым шагнул через порог.
— Кто такой? — спросил хриплый, ткнув дулом автомата на Стасиса, стоящего в нижнем белье.
— Лесник…
— Тебя не спрашивают! — крикнул на Стасиса. — Откуда взялся?
— Мой брат.
— В прошлом году у тебя не было брата.
— Был и в прошлом году, только не дома, — сказал Винцас, глянув на Агне, замершую за приоткрытой дверью. Лампа освещала ее белые руки, прижатые к груди, розовую шелковую рубашку, прикрывающую молодое, ладно сложенное тело. Он заметил, что и незваные гости не отрывают от Агне глаз… У Винцаса пересохло во рту, и он, с трудом сдерживаясь, внезапно изменившимся голосом спросил:
— А вы сами кто такие будете?
— Разве не видишь? — впервые подал голос дылда.
— На лбу не написано.
— На лбах мы сами пишем. А иногда и рисуем кое-что. Кому звездочку пятиконечную, кому серп с молотом… И не обязательно на лбу. Иногда и помягче место для этого дела подходит, — рассмеялся Дылда.
— Перестань, — одернул его коротыш и, улыбнувшись Винцасу, как старому, доброму другу, спросил: — Не припоминаешь, лесничий?
— Нет.
— Неужто?
Боже мой, какие глупости! Он мог бы напомнить все встречи, повторить, где и когда было сказано каждое слово, но чутье предупреждало: забудь все.
— Правда, не помню. Лицо вроде знакомое, но откуда… — Он пожал плечами, думая, что так будет вернее: я тебя не видел, я тебя не знаю.