Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов - Михаил Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вроде бы был я посредник, лицо третье, а получался предатель.
Потом, когда в комнате рабби Лёва затрещал проектор и на голой стене голые люди пошли чередой в зев низких ворот, я просто вышел во дворик и попытался отдышаться. Солнце стояло уже высоко и светило прямо и беспощадно.
Давешний мальчик в кипе сидел у стены и чистил маузер. На меня он даже не взглянул. :Передайте ему, говорил рабби, что они могут истребить всех до последнего, но так и не поймут, что это не способ добиться Божьего благоволения. И пусть он мне не морочит голову: тетраграмматон – это только предлог, они все равно сделали бы это. Потребовали бы с нас подлиный щит Давида: :Все народы ненавидят вас хотя бы за то, что вы затеяли эту войну, говорил барон, французы сдают вас с большой охотой, румыны тоже, а украинцы даже и не сдают. Вы – последнее препятствие на пути к счастью всего человечества. Скоро англичане и американцы сами возьмутся за вас, когда осознают великую истину: :Даже если вы и получите тетраграмматон, что вы будете с ним делать? Что будет делать пещерный человек с аэропланом? Нужны тысячелетия изучения Каббалы, чтобы только осознать, до чего ничтожны и примитивны наши понятия о мире. Этот ваш Вечный лед, к примеру. Даже мне с трудом удалось остановить глиняного болвана в Праге: :Он не верит в науку! Он не понимает, что арийский гений уже подобрался к самому ядру атома! Еще шаг – и энергия будет подвластна нам! А потом еще шаг – и новый человек будет попирать стопами небо и землю! В конце концов, руны Локи остаются у нас. Если рабби не желает добра своему народу, так пусть он и несет ответственность за все: :Я понимаю, вы думаете, что какой-нибудь волынский цадик по пути на казнь проговорится, пожалев стариков и детей. Не надейтесь: узнавшему Истинное Имя ничто не страшно, и он хорошо понимает, что есть вещи страшнее смерти: :И подумайте, после этого он еще смеет называть нас зверями! Ничего, скоро здесь будут мальчики Роммеля, и вот тогда мы встретимся и поговорим еще раз! А кстати, правда, что генерал Монтгомери тоже из ваших?..
Перед вылетом из Берлина Зеботтендорф то ли проболтался под коньячок, то ли решил хитрым образом довести до рабби одну тонкость: выживших в газовых камерах намеревались размещать в особом комфортабельном лагере и работать с ними особо . Выжить, понятно, могли только члены Каббалы, практиковавшие ксерион. У них он назывался манной. Я еще не мог решить, сообщать об этом рабби или промолчать. По уставу, я не имел права делиться собственной информацией ни с одной из сторон. Не говорил же я барону, что в тетраграмматоне отнюдь не четыре буквы, а значительно больше…
Я вернулся в полутемную комнату. На экране дымились чаны. Люди в полосатых робах деловито помешивали варево.
Рабби сидел на стуле в странной позе.
Я успел подхватить его.
Тут же сбежались какие-то женщины, отдернули занавески. Стало чуть светлее.
Все кричали, но как-то вполголоса. Барон стоял в дверях, очень испуганный.
– Угробили вы старика своей кинохроникой, Руди, – сказал я. – Тащите сюда ваш коньяк.
– Это не кинохроника, – барон попятился. – Это пропагандистский фильм: – Он метнулся в свою комнату, вернулся с бутылкой коньяка и продолжил. – Студия UFA. Фрау Риффеншталь. Для двух зрителей. Для Ади и для рабби Лёва.
– С огнем играете, – сказал я.
– С огнем, – барон задумался.
Женщины пытались не позволить мне влить в рот рабби коньяк. Нихт кошер, нихт кошер! – шептали они в ужасе.
– Коньяк трефным не бывает, – сказал я по-русски, чем их немало смутил и успокоил.
Рабби глотнул и ожил.
– Николас, – деловито сказал он, – боюсь, что я перебрал. У этих латышей такое крепкое пиво. Я не скандалил?
– Нет, – я отстранился. – Нет, вы не скандалили.
– А: – он хитро прищурлся, – я ему ничего не сказал?
– Нет, – повторил я.
– Это хорошо. Если позволите, я еще посплю. Поезд ведь только завтра?
– Да, – сказал я. – Поезд завтра.
Во дворе барон вытряхивал бобины пленки из плоских коробок прямо на землю, ворошил ее, пока не образовался змеиный клубок. Тогда он достал зажигалку, чиркнул, отскочил в сторону. Пленка вспыхнула, как порох. Пламя подпрыгнуло к белому небу, и мальчик, сидевший у стены, отбросил свой музер и забился в припадке.
– В крайнем случае скажем, что ничего и не было, – сказал барон.
– Так не было или было? – спросил я.
– Какое это имеет значение? – сказал Зеботтендорф, глядя в огонь. – Сегодня не было, завтра было. Что есть причина чему?
Маузер, лежавший на земле, вдруг выстрелил. Пуля взметнула пыль у ног барона. Тот отступил к порогу.
– Это от жара, – сказал он. – Это просто от жара.
– Блажен, кто не верует, – сказал я. – Властью, данной мне, объявляю переговоры прерванными на неопределенный срок.
– А что случилось? – удивился барон.
– Ничего особенного, – сказал я. – Просто рабби сейчас в Майоренгофе двадцать третьего года. И вернется ли он оттуда…
Барон понял меня не сразу.
Проводник ждал нас на том же месте. Начинало темнеть.
– Барон, – сказал я, – ведь вы умеете водить машиу?
– Да, а что?
– Садитесь за руль, – я спрыгнул, – и поезжайте сами. Большой привет фройляйн Ханне. Я остаюсь.
– Ну вот, – ворчливо сказал барон, – и где мне искать вас в следующий раз?
– Подозреваю, что следующего раза просто не будет, – сказал я.
– Вы опять спрячетесь на каких-нибудь болотах…
– Барон. Вы что, не понимаете: если все пойдет так, как идет, прятаться придется вам? И не на болотах…
– Не буду я прятаться. Надо же: хотел, чтобы всем было хорошо…
Он газанул: из-под колес рванулись струи песка и мелких камешков. «Виллис» умчался.
Иерусалим, этот центр мироздания – очень маленький город. Наверняка всякий, кто поднимался по его кривым узким улочкам, примерял на себя тяжесть креста…
Я остановился у двери первого же православного храма. Худощавый пожилой священник – я почему-то подумал, что он из бывших офицеров – с удивлением воззрился на долговязого английского сержанта.
– Батюшка, – сказал я, – исповедуйте меня.
18
С таксистом Николай Степанович расплатился двумя московскими жетонами на метро.
У входа в сад стояла телегруппа. Девушка с микрофоном задавала проходящим один и тот же вопрос: знают ли они, кто такой Гумилев. То ли хотели продемонстрировать образованность широких масс, то ли обличить невежество толпы.
– Oh, yes! – воскликнул Николай Степанович. – Russian Kipling!
Светлана посмотрела сурово.
Первым речь держал мэр – тот, который продал Петербург финнам по самую Поповку.
– Большевики планомерно уничтожали русскую культуру, – говорил он четко, будто читал лекцию. – Вот и сейчас их партия рвется к власти, и она снова начнет с уничтожения поэтов. Потому что поэты в России всегда исполняли роль пророков и провидцев. Мы не знаем, где могила Николая Степановича Гумилева и вряд ли когда-нибудь узнаем…
– Надеюсь, – пробормотал Николай Степанович. На него оглянулись укоризненно.
– Но имя его осталось в народе, и вот теперь мы, благодарные потомки, этим рукотворным памятником отмечаем его место в своих сердцах, в сердце города, который он любил и в который всегда возвращался…
Чем-то мэр похож был на придуманного Ярославом бравого солдата, но прошедшего не психушки и фронты, а университеты и библиотеки.
Мэра сменил академик Лихачев.
– Я моложе поэта всего на двадцать лет, – начал он и улыбнулся. – И мне посчастливилось дружить с людьми, близко знавшими Николая Гумилева. Я скажу сейчас странную фразу, и вы мне, может быть, не поверите, но: мне повезло родиться в России в начале века. Это было феерическое время, время такого культурного богатства и разнообразия, время таких вершин…
– Конечно, у него баб был больше, чем у Пушкина, – сказали сзади.
– Что это с вами? – шепнула Светлана. – Вы краснеете?
Николай Степанович промолчал.
Выступал еще академик Панченко – он заметил, что обычно на детях гениев природа отдыхает, но в данном случае отец и сын Гумилевы опровергли этот постулат. Потом он добавил, что интеллигенты – это недоучки и бездельники, а Николай Гумилев был профессионал и работяга. А теперь, когда ушел и Лев Николаевич. и поговорить не с кем…
Его сменил поэт Кушнер. Потом выступали другие поэты и среди них даже один военный моряк, а также внук адмирала Шефнера. Николай Степанович обратил внимание на пожилого юношу, спевшего под гитару звонким голосом: «Я спал, и смыла пена белая меня с родного корабля, и в черных водах помертвелая открылась мне моя земля:»