Оранжерея - Чарлз Стросс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Значит, э… доктор… Хант пообещала поставить меня на ноги? – Если у них здесь припрятан медицинский ассемблер, фиг я ей дамся. Он ведь будет заражен Королем в Желтом! Как я сразу не поняла!
– Рив? – Должно быть, мои глаза переполняет ужас, и Сэм сразу реагирует. – Рив! С тобой все в порядке?
– Не отдавай меня этой Х… х-х… – сиплю я, точно проколотая шина, падая во мрак.
– Кому не отдавать? Рив, что такое? У тебя снова фуга?
Очертания предметов темнеют. Сэм наклоняется ко мне, и я шепчу ему на ухо:
– […]…
А потом…
* * *
Отчаяние – движущая сила необходимости.
Со времени той встречи комитета с А1 и Санни прошло двести мегасекунд. Многое изменилось. Например, я больше не гордость танковой дивизии. И Санни теперь не кошка. Мы – гражданские, элементали с военным опытом, выпущенные в безудержный хаос реконструкции, которая ныне является будущим Насущной Республики.
Я не могу снова привыкнуть к тому, что я – человек ортодоксального или неортодоксального типа – где-то потерял целые фрагменты своей личности. Когда разразилась война, заключившая меня в МОНАрх на целое поколение, я уменьшил себя до того, что было у меня с собой, в моей голове. Затем, когда я милитаризовался, мне также пришлось отказаться от некоторых аспектов личности. В иных случаях я не совсем понимаю почему. Что-то предельно ясно (на войне, например, нужно подавлять угрызения совести по поводу причинения боли и повреждений солдатам противника), однако некоторые пробелы не соответствуют никакой логике. Если верить моим дневникам, которые я вел на борту «Благодарного Преемника», я всерьез интересовался музыкой барокко доиндустриальной эпохи, но сейчас не вспомню ни одной мелодии. У меня якобы были стабильные отношения и даже дети, хотя ни воспоминаний, ни каких-то переживаний того периода не уцелело. Может, такова реакция на душевную боль, или – нет. Но сейчас, после демобилизации, кажется, что у меня отсутствует какой-либо персональный бэкграунд – я дрейфую вдали от всего, к чему был привязан, и лишь моя новая работа является связующей нитью.
Кошки Лайнбарджера вышли из войны со значительными финансовыми активами. Это меня удивило. Даже я, бывший солдафон, получил такое количество кредитов, что на них можно вести безбедный умеренный быт несколько гигасекунд кряду. Кажется, война – прибыльное дело, если служить на стороне победителей и умудриться не свихнуться в процессе.
Когда я покинул генеральный штаб Кошек (запутанной дорогой – с привлечением нескольких анонимных сетей ремикширования и односторонних А-ворот, лишивших меня всей военной начинки перед возвращением в гражданское общество), превратился в молодого человека с репутацией повесы в Когнитивной республике Лихтенштейн. «Репутация повесы» – это действительно что-то, особенно если у тебя не было гениталий последние пару сотен мегасекунд.
Лихтенштейн – оживленная эклектичная колония художников-карикатуристов, настолько искушенных, что они почти прошли полный круг и вернулись к примитивизму. Здешняя конвенция требует использовать визуальные фильтры, которые покрывают все темными полосами и расцвечивают человеческие тела яркими красками. Таким образом, жизнь здесь похожа на машиниму [19]. Стиль своеобразный, но знакомый и обнадеживающий – сущие пустяки после бессонного гиперконцентрированного сознания танка. Я брожу по галереям и салонам Лихтенштейна, обмениваюсь резкими репликами и невероятными историями с другими жителями, а в свободное время часто хожу в ванну и моюсь. Считаю делом чести не спать дважды с одним и тем же человеком в одном теле, хотя через некоторое время обнаруживаю, что даже такая анонимная чувственность не защищает меня от слез влюбленных: похоже, половина местного населения потеряла кого-то и ищет утрату, бросаясь из крайности в крайность.
Моя жизнь кажется бесцельной первые четыре-пять мегасекунд. Оставаясь наедине с собой, я работаю над чем-то, что со временем может оказаться мемуарами о войне – старомодным сериализованным текстом, провокационно продвигающим точку зрения без всякой претензии на объективность, – в то время как на публике трачу свои сбережения. В глубине души меня раздражает мелочность и отсутствие смысла такой жизни; я хочу что-то делать, и пусть проект, над которым я работал под эгидой Санни последнюю пару лет, отвечает всем требованиям, он поневоле анонимен. Если я оставлю след, то своими делами, а не именем. И так, по мере того, как мой сплин усиливается, я все глубже утопаю в лиловом тумане лености и отупения.
Но однажды в мою дверь заливисто позвонили, и я почувствовал – вот она, встреча, которая изменит мою судьбу…
* * *
Как раз в тот момент, когда доктор Хант прижимает крошечный ледяной латунный диск к голой коже между моих грудей, я понимаю, кто я и где. И что я ужасно больна.
– Ой!
– Вдохните и медленно выдохните, – незлобиво просит она. Секунду спустя щурит глаза за толстыми стеклами очков как сонная сова. – Ага, уже очнулись, я смотрю?
В ответ я сильно кашляю – мышцы груди сводит, ребра звенят от боли. Доктор Хант чуть отстраняется, опускает стетоскоп.
– Прокашляйтесь, я подожду. Воды налить?
Когда приступ стихает, я замечаю, что она приподняла изголовье моей кровати.
– Да, пожалуйста…
Меня все еще лихорадит, я слаба, но мне хотя бы нехолодно. Даже удается дотянуться до стакана, который Хант протягивает, и ничего не пролить, хотя рука сильно трясется.
– Доктор, что со мной не так?
– Я здесь, чтобы узнать.
Хант – женщина невысокого роста и, как принято здесь говорить, «средних лет». В ее темных волосах – множество так называемой проседи, обеспеченной возрастным нарушением функционирования меланоцитов; на лице – мимические морщины. На ней странное белое пальто, застегнутое спереди, и она носит с собой таинственные тотемы профессии: кадуцей и стетоскоп – конец последнего только что прикладывали к моей груди. Она выглядит дружелюбной, открытой и заслуживающей доверия, словно в противовес своим коллегам-священникам. Но красота – это не правда, и внутреннее чутье подсказывает мне никогда не ослаблять бдительность в ее присутствии.
– Как долго у вас пирексия?
– Пире… что?
– Озноб, чередующийся жаром. Повышенная потливость, ночные кошмары.
– О, ох… – Я морщусь. – Какой сегодня день? Как долго я здесь?
– Всего шесть часов, – отвечает доктор Хант. – Вас госпитализировали около полудня.
Я зябко повожу плечами. Кожа у меня будто ледышка.
– Началась за час или два до полудня, выходит.
– Преподобный Фиоре сказал мне, что вы занимались чем-то вроде скалолазания. – Ее тон – нейтральный, сугубо профессиональный, без нотки порицания.
Я сглатываю слюну.
– Ну да, было дело.
– Вам очень повезло. – Хант загадочно улыбается и водит стетоскопом по моему левому плечу, сдвигая больничную рубашку,