История осады Лиссабона - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При виде этих даже издали заметных перемен в лагере христиан уныние постепенно стало овладевать душами мавров, и хотя в большинстве случаев то была лишь совершенно необходимая борьба с нарастающей душевной слабостью, нашлись среди осажденных и такие, что, уступив страхам истинным и воображаемым, ради спасения плоти поспешили крещением осудить свою исламскую душу. Под покровом, что называется, ночи, смастерив из чего пришлось веревки, они спустились со стен и, схоронясь в разрушенных домах предместья или в кустах, ожидали зари, чтобы выйти на свет божий. С поднятыми руками, с веревкой – той же, что помогла слезть со стены, – окрученной вокруг шеи в знак покорности, они двигались к лагерю, одновременно громко взывая: Креститься, креститься, ибо уповали на спасительную силу того самого слова, которое до тех пор, пока пребывали тверды в своей вере, так презирали и ненавидели. Португальцы же, завидев их издали, решили поначалу, что они пришли на переговоры о капитуляции города, хоть и удивительно им было, что сперва не открыли ворота и не вышли оттуда с соблюдением воинского этикета, предписанного для таких случаев, но потом, когда мавры приблизились, по их оборванным и грязным одеждам ясно стало, что люди эти – не высшего разбора. Когда же наконец выяснилось, чего хотят они, неописуемо бешеная ярость обуяла солдат, и достаточно сказать, что отрезанных языков, ушей, носов было как на скотобойне, и мало того – пинками, затрещинами, оплеухами, сопровождаемыми самой черной бранью, мавров принудили вернуться на стены, и как знать, может быть, кто-то из них и питал безумную надежду получить прощение у тех, кого предал, но упования эти, как и следовало ожидать, не сбылись, и все перебежчики были забиты камнями или заколоты копьями, приняв смерть от рук своих же единоверцев. После такой трагической авантюры погрузился город в каменное безмолвие, словно глубоким трауром хотел очиститься то ли от оскорбления, нанесенного вере, то ли от нестерпимого раскаяния за братоубийство, и вот тогда, прорвав последние препоны достоинства и стыдливости, явился во всей своей непристойной наготе голод, ибо не так непристойно выставлять напоказ сокровенные движения плоти, как видеть угасание этой самой плоти оттого, что нечем питать ее под насмешливо-безразличными взорами богов, которые, бросив воевать друг с другом по причине своего бессмертия, тщатся разогнать вечную томительную скуку, награждая рукоплесканиями победителей и побежденных, одних – потому что убивают, других – потому что умирают. В нарушение естественной очередности гасли, как догоревшие свечи, сначала грудные младенцы, не находившие в иссохших материнских грудях ни единой капли молока и сгнивавшие заживо от той замены ему, что давали им в попытках спасти, потом дети постарше, которым, чтобы выжить, недостаточно было пищи, что отрывали от себя взрослые, потом и сами взрослые, причем, разумеется, женщины чаще мужчин, ибо последние крохи первые отдавали вторым, чтобы у тех нашлись силы оборонять город, потом старики, которые сопротивлялись голоду дольше молодых, потому, быть может, что старческой плоти требуется меньше, да и сами они предпочитают не перегружать ладью и уплывать через последнюю свою реку налегке. К этому времени уже исчезли собаки и кошки, а крысы, за которыми шла непрестанная охота, укрывались в зловонных потемках, и теперь, когда во дворах и в садах не осталось ни травинки, ужин из собаки или кошки сделался сном золотым, сладким воспоминанием о годах изобилия, когда люди еще позволяли себе роскошь выбрасывать полуобглоданные кости. На мусорных свалках сейчас искали хоть что-то пригодное в пищу – сразу ли, не сходя с места, либо тем или иным способом могущее быть превращенным в нечто съедобное, и охотничий азарт был таков, что последние мыши, во тьме ночной выныривая из невидимого, почти не находили поживы для своей неразборчивой прожорливости. Лиссабон стенал от бедствий своих, и был какой-то насмешливо-злобный выверт судьбы в том, что наступил Рамадан и надо было держать пост в то время, когда от голода и так ноги не держали.
Вот при каких обстоятельствах пришла та Ночь Судьбы, о которой говорится в девяносто седьмой суре Корана, где поминается первое откровение Пророка, – ночь, когда узна́ется все, что произойдет в этом году. Однако по отношению к лиссабонским маврам судьба так долго ждать не станет, все исполнится уже в ближайшие дни и придет нежданно, ибо прошлогодняя Ночь Судьбы это не предрекала, а может быть, мы просто не сумели постичь ее тайный смысл, поскольку тешили себя иллюзиями, что христиане – этот самый Ибн Арринке со своим галисийским воинством – где-то там, далеко на севере. Неведомо, ради чего и зачем на всем протяжении крепостных стен развели мавры большие костры, увенчавшие город исполинской светящейся короной и горевшие всю эту ночь, вселяя страх и трепет в сердца португальцев, которых это жуткое зрелище заставило бы, вероятно, потерять надежду на скорую победу, если бы из надежных источников не получали они сведений о том, до какой степени дошло отчаяние несчастных жителей. На заре, когда муэдзины призвали к молитве, последние столбы черного дыма вознеслись в чистейшее небо, высветились красным в лучах рождающегося солнца и под легким бризом двинулись над рекой в сторону Алмады – как угроза.
И в самом деле, настали дни. Подвели сапу, и три осадные башни – норманнская, французская и спешно достроенная вдогонку двум другим португальская – воздвиглись у стен, как три великана, занесшие чудовищные кулаки, чтобы прошибить их, и у обороняющихся не хватит цемента воли и отваги заделать эту брешь. Мавры словно во сне видят, как надвигаются на них башни, и чувствуют, что руки их уже не в силах поднять меч и натянуть тетиву, а их помутнелым взорам, не различающим расстояния, предстает поражение, что хуже смерти. Внизу уже грызет подножье стен огонь, из подкопа, как из пасти издыхающего дракона, валят огромные клубы дыма. Вот тогда мавры последним порывом, в самом отчаянии черпая остаток сил, вырываются из ворот Ферро, чтобы еще раз сжечь грозно нависающую над ними башню, потому что теперь она защищена лучше, чем тогда, и с высоты стен с ней не справиться. С обеих сторон убивают и умирают. Башня уже охвачена огнем, но дальше он не пошел, португальцы защищают ее так же яростно, как мавры ее атакуют, но все же была минута, когда они в ужасе – кто ранен, кто притворился, кто бросил меч, кто опирается на него – кинулись спасаться в воду, стыд какой, хорошо еще, что тут нет крестоносцев и они не проведали о нашем малодушии и не понесли эту позорную весть дальше, за границу, ибо там, за границей, создаются или губятся репутации. Что касается брата Рожейро, он вне опасности, наблюдает издали или ждет, пока расскажут ему о том, что тут происходит, и всегда можно будет возразить: Да откуда ему знать, раз его самого там не было. Теперь, в свой черед, дрогнули мавры, а португальцы с беспримерной отвагой ломят вперед, прося помощи у всех святых и у Пречистой Девы и – то ли по их предстательству, то ли потому, что у каждого материала есть свой предел сопротивления, – так или иначе, с ужасающим грохотом рушится часть стены, открывается огромный пролом, и сквозь него, сквозь дым и пыль можно наконец увидеть город, его узкие улочки, пчелиные соты домов, бегущих в панике людей. Мавры, обескураженные таким несчастьем, отступают, ворота Ферро закрываются, велика важность, ведь почти рядом появился проем, и он не прикрыт ничем, кроме – такая малость – мавров, которые грудью защищают его, сражаясь с такой отчаянной яростью, что португальцы снова дрогнули, замялись, но, слава богу, башня смогла наконец добраться до стены, как раз когда вопли ужаса и муки грянули в другой части города, потому что две другие башни стали впритык, образовав мост, и с них, подбадривая себя криками, посыпались на стены португальцы. Лиссабон сдан, Лиссабон взят. Когда пала цитадель, резня прекратилась. Но когда, опускаясь в море, солнце коснулось четкого горизонта, с высоты, с минарета главной мечети, где укрылся он, в последний раз воззвал муэдзин: Аллаху акбар. Мороз прошел по коже у мавров, но призыв оборвался, потому что португальский солдат, то ли обуянный исступлением веры, то ли решивший, что нужен еще один убитый, дабы счесть войну оконченной, взлетел по ступеням минарета и одним ударом обезглавил старика, в чьих слепых глазах свет вспыхнул в тот самый миг, когда угасла жизнь.
Три часа ночи. Раймундо кладет ручку, упирается ладонями в столешницу, поднимается – так медленно, словно его внезапно придавили все прожитые годы. Входит в спальню, едва освещенную слабой лампочкой ночника, и раздевается – осторожно, стараясь не шуметь, но в душе желая, чтобы Мария-Сара проснулась, ни за чем, просто так, просто чтобы сказать ей, что история подошла к концу, а Мария-Сара, оказывается, не спит и спрашивает его: Дописал, и он ответил: Дописал. И чем же кончается. Смертью муэдзина. А Могейме, а Оуроана, что с ними станется. Я полагаю, Оуроана вернется в Галисию, а Могейме пойдет с нею, а перед тем как тронуться в путь, найдут в Лиссабоне спрятавшегося пса, возьмут его с собой. Почему ты думаешь, что они должны уйти. Сам не знаю, по логике им бы, конечно, остаться. Ну и ладно, мы зато останемся. Голова Марии-Сары лежит на плече у Раймундо, левой рукой он гладит ее волосы и щеку. Они заснули не сразу. Под навесом балкона дышит тьма.