Новый Мир ( № 4 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая книга Корчагина, вышедшая в известной «поколенческой» серии, невелика, но концентрированность ее вполне искупает минимализм объема. Впрочем, дело тут, вероятно, в самой манере письма. В недавней дискуссии вокруг стихов Корчагина на страницах девятого номера альманаха «Транслит» Сергей Огурцов отмечает: «…монотонность „эпической” интонации, визуально равные строки, запись в одну строфу, минимум пунктуации, одинаково тяжелые (величественные) эпитеты, восторженный романтический дух и возвышенно-аскетический пафос — эта поэтика на редкость однородна и явно осознает эту однородность как задачу» [6] . Невзирая на очевидные неточности (по поводу «одной строфы», а точнее, астрофического письма, отнюдь для Корчагина не обязательного) и т. п., здесь верно подмечена стилистико-интонационная константа, характерная отнюдь не только для транслитовской подборки Корчагина, но и для всей книги «Пропозиции». Впрочем, эта очевидная узнаваемость корчагинских стихотворений, их остраненность и одновременно вязкость — лишь внешняя сторона эстетической проблематики, так сказать, первый уровень; за ним проглядывает собственно механика и даже идеология текстопорождения (именно с этими аспектами и связана развернувшаяся дискуссия).
Пропозиция, как известно, — это семантический инвариант, нечто общее, содержащееся в различных субъективных высказываниях. Осознанность и необычайная уместность подобного заголовка комментируется самим автором в его ответе на огурцовскую реплику: «…собственные поэтические тексты всегда представлялись мне пространством, которое должно быть свободным от явно выраженной „позиции автора”, что, видимо, в данном случае может смущать читателя. Я ставлю в некотором смысле противоположную цель: реконструировать своеобразный коллективный миф и попробовать „сыграть партию” в рамках его системы координат» [7] .
Упомянутая далее «эстетизация» тех или иных идеологических парадигм (правых ли, левых) — именно то, что заставляет говорить нас о новом типе постмодерности, не манифестирующем тотальный разрыв с ситуацией модерна, но анализирующем ее; вместо деконструкции предлагается встроенное наблюдение — своего рода вызывание духов, то есть оболочек мертвых идеологий, которые мертвыми себя отнюдь не полагают.
Такого рода «встроенная аналитическая критика» представляется много более действенной, нежели остранение чужого слова. У Корчагина чужое и впрямь становится своим : субъект говорения здесь ни при чем, но ткань текста прорастает благодаря эманациям той или иной концептуальной реальности.
Наиболее явственны следы такого подхода в стихах Корчагина, посвященных идеологическим метанарративам: к примеру, в своего рода двойчатке «памяти марксистского сюрреализма» («…домны трепещут в расщелинах / книгу уралмаша так перелистывает / раскаленный ветер горных предплечий / как над дряхлыми дремлет лощинами // взметает обрывки твоих стихов / так ненавидят из безликой руды / высекая венец огнестрельный / но отменит горы солнечный пролетарий») и «памяти логического позитивизма» («…биографии штурмовиков / как торжество мистики / над атомарными фактами / и приветливо коснется / прозрачной рукой хорст вессель / плеча твоего о друг // о брат верхом на драконе / взламывая вулканические глыбы / пронесется в прелом тумане вены / меланхоличная гибель / на стогнах рейхстага / под восточной звездой»). Но и во многих других корчагинских стихах мы встречаем диалектику приятия и отталкивания концепта, не столько игру с ним, сколько актерское переживание, чуть ли не вахтанговское по исполнительской школе (но, отметим, не брехтовское!): «…сквозь унижение холода переговариваются жертвы твои / прячется Анна под этим деревом Ольга Екатерина / но живые огни проницают ночь / иглы звезд шьют воздушный саван / и ступни богов выжигают следы на земле…» Или: «эфемериды луны и солнца / в астрономических грезах / в парнасском глубоком метро / парками величественными / высветленные скрытые / в прудах подмосковных…»
Именно это проблематичное (то ли остраненное, то ли агентурное) соотношение субъекта и дискурса вызвало отповедь Огурцова: «Отказ от позиции не есть условие не-осуждения или объективности: это отказ от истины, поскольку позиция остается всегда — отказ лишь скрывает ее подлинный источник. Отрицание субъектной позиции в произведении искусства и порождает соблазн попытки занять позицию победителя» [8] . Сквозь очень осторожный, заметим, способ говорения критика проглядывает требование, конечно же, не ангажированности и не ответа на вопрос: «С кем вы, мастера культуры?» — но безусловное осуждение релятивизма, который (будто бы) присутствует в корчагинских текстах. Любование, изучение дискурсивной анатомии метанарративных воображаемых тел предстают в такой логике недостаточными для полноценного эстетического жеста, поскольку в них не содержится «противо-речивость», остраненный субъект срастается с объектом.
Здесь уместно вспомнить известный тезис покойного М. И. Шапира: «Непонимание, полное или частичное, органически входит в замысел авангардиста и превращает адресата из субъекта восприятия в объект, в эстетическую вещь, которой любуется ее создатель-художник». И далее: «Это по-своему ставит вопрос об адекватном восприятии авангарда. Не совсем ясно, кто же реагирует действительно адекватно: тот ли, кто понимает, или тот, кто не понимает, тот, кто принимает, или тот, кто не принимает». В той же статье Шапир писал и о постмодерне: «В постмодернизме свое слово всегда переживается как чужое : текст для постмодерниста существует только в отношении к другим текстам» [9] . Второй тезис кажется тривиальным, первый менее очевиден; однако их столкновение (искусство-провокация против искусства-потребления) возможно лишь в ситуации противопоставленности модерна и постмодерна. Та версия постмодернизма, что, в ряду не слишком многих авторов, предлагает Корчагин, снимает эту оппозицию: провокативно само обращение к чужому слову, устранение субъекта говорения, которое у Огурцова вызывает закономерное желание счесть именно читателя «другим текста», субъектом «противо-речи».
Но стоит помнить о том общем для изображаемых метанарративов, что, собственно, и содержится в понятии «пропозиции». Как пишет Корчагин в стихотворении из раздела, давшего название книге: «…эти гомункулусы эти кадавры / их он тоже заберет с собой / туда на двоичное небо / и холода хватит всем…»
Данила ДАВЫДОВ
[5] Л и п о в е ц к и й М. Паралогии. Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920 — 2000 годов. М., «Новое литературное обозрение», 2008.
[6] О г у р ц о в С. Стиль зла. — «Транслит» (СПб.), 2011, № 9, стр. 71.
[7] К о р ч а г и н К. Автокомментарий. — «Транслит» (СПб.), 2011, № 9, стр. 68.
[8] О г у р ц о в С. Стиль зла. — «Транслит» (СПб.), 2011, № 9, стр. 71.
[9] Ш а п и р М. И. Эстетический опыт ХХ века. Авангард и постмодернизм. — «Филология», 1995, № 2.
Очень своевременная книга
А л е к с а н д р М а р к о в. Эволюция человека. В двух книгах. М., «Астрель», «Корпус», 2011. Книга 1: Обезьяны, кости и гены, 464 стр.; Книга 2: Обезьяны, нейроны и душа, 512 стр.
Писать сейчас рецензию на двухтомник Александра Маркова — занятие странноватое. На его выход откликнулись буквально десятки бумажных и сетевых изданий (не говоря уж о блогерах); книга, изначально задуманная как научпоп, стала именно культурным событием и в высшей степени заслуженно удостоилась престижнейшей зиминской премии «Просветитель»; издательство готовит уже третью допечатку тиража, а публика все равно шлет и шлет в энторнеты свои челобитные: «Извините, что к вам обращаемся, сами мы не местные, но — как раздобыть Маркова в бумаге ?» (в сетевых библиотеках-то книга вполне общедоступна — и это какбе-намекает неуемным борцам за-копирайты ). Итак, с одной стороны, рецензенты-предшественники вроде бы уже «сняли пенки, сливки и прочую высококачественную сметану»; с другой стороны, это позволяет нам, не задерживаясь на дежурных комплиментах, прямо перейти к действительно важным, я бы сказал — идеологическим аспектам означенного сочинения.
…Начать тут придется издалека. Среди биологов имеет хождение шутка, что если бы Дарвин в свое время ограничился публикацией «Происхождения видов…» (в длинном ряду своих работ по систематике ракообразных, палеонтологии южноамериканских млекопитающих и проблеме происхождения атоллов), а «Происхождение человека…» опубликовал бы под псевдонимом — никакого особого общественного резонанса (aka скандал), равно как и самого неприличного слова «дарвинизм», не возникло бы вообще. Эволюция на основе естественного отбора осталась бы чисто академической теорией, мало кому известной за пределами научного сообщества: так ли уж интересны широкой публике все эти галапагосские вьюрки и изменчивость у почтовых голубей? (Это притом что в «Происхождении видов…» вообще-то сказано все, что надо, — в том числе и о происхождении человека как биологического вида : «Sapienti sat»). Да, расхождения с библейской картиной мира «имели место быть» — но вовсе не того масштаба, чтобы всерьез шокировать стремительно секуляризирующееся европейское общество Викторианской эпохи: двадцатью годами ранее геолог Агассис тем же примерно манером «отменил» Всемирный потоп (поставив на его место Великое оледенение) — и ничего, мир не рухнул, а общественная мораль съела это не поморщившись… Но вот чтоб «Человек произошел от обезьяны» — это уже, согласитесь, джентльмены, перебор!