Парень с Сивцева Вражка - Алексей Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горбатов — комсомольский вождь
Недолго было и закружиться юной пролетарской голове. Но то ли потому, что и голова не была вполне пролетарской, то ли охранная грамота материнского воспитания, когда оценка идет не по сказанному, а по сделанному, то ли трезвящий диагноз Маяковского, данный стихам юного поэта: «Одна строчка понравилась: „Я — рабочий“», то ли это вообще черта отныне и навсегда присущая Горбатову (никогда не преувеличивать тобой сделанного), но только всего годом позже Горбатов возвращается в Донбасс и навсегда бросает писать стихи. В своей автобиографии он напишет: «Это были, ей богу, мудрые решения. По-моему, они мне спасли мою творческую жизнь».
А она только начиналась. Дома, в Донбассе, Горбатов приступает к работе над повестью «Ячейка». И здесь, прямо с первых шагов, возникает то незримое, но и непреодолимое противоречие, которое будет затем постоянным спутником его творческой работы.
«Меня трогают, волнуют, печалят и радуют, — пишет Горбатов в одном из писем 1927 года, — просто человеческие чувства печали и радости. И мне хочется в своих произведениях рассказать о маленьком городе, в котором живут маленькой жизнью маленькие люди. И этих маленьких людей увлечь большим порывом. Указать им, что, делая свое маленькое дело, они являются частицами большого механизма…»
Вот в этом противоречии между маленьким человеком и обязанностью встроить его маленькие дела в необъятную и трудно понимаемую, а порой совершенно дезориентирующую самого автора, работу большого механизма укрепляющейся повсеместно советской власти и пролегала в дальнейшем его писательская дорога. Эту невозможность понять и совместить в написанном безумную и жестокую всеобщность официоза, его лозунгов, его бесчеловечной сущности и построенную на постоянных внутренних компромиссах судьбу отдельного работника этого вселенского колхоза каждый из его современников-писателей преодолевал по-своему. Для одних это кончалось стенкой и пулей, для других, как для Платонова, писанием в стол, а для большинства — безусловной деградацией их писательского мастерства.
«Ячейка» — яркая и задорная — написанная на хорошо знакомом материале комсомольской жизни 20-х годов, была с симпатией встречена и критикой, и читателями. Но при этом оказалась «молодой кометой», не вошедшей в число «расчисленных светил».
Судьба следующей повести «Нашгород» оказалась куда менее счастливой. Потускнели идеалы героев «Ячейки», распад и разложение настигло шахтерский комсомол — и этот процесс жестко и недвусмысленно отразился в «Нашгороде». За что и получил Горбатов полной мерой и от критики, и от партийного руководства. Больше «Нашгород» не издавался, в собрание сочинений не входил. До оргвыводов дело не дошло, но что делать со своим чересчур хорошим знанием среды и обстоятельств, Горбатов понял и запомнил.
К 1930 году он снова в Москве. Он становится корреспондентом «Правды» и все 30-е годы неутомимо и плодотворно утюжит российские просторы от Урала до Дальнего Востока и Крайнего Севера. У него хорошая репутация партийного журналиста, охотно откликающегося на героические вызовы времени. Днепрогэс, Магнитка, Арктика, а между тем и параллельно — проза, писать которую тем труднее, чем лучше ты понимаешь и чувствуешь то, что происходит в стране.
«Обыкновенную Арктику» Горбатов писал, ожидая ареста, исключения из партии, словом, под угрозой расправы. Связано это было с судьбой его среднего брата — одного из руководителей донбасского комсомола, арестованного и расстрелянного в 37-м за связь с троцкистами. Кому как не старшему брату было ясно, что все эти обвинения беспочвенны и лживы, но… До «разрыва сердца» было еще далеко, но надорвал он его именно тогда, когда личное, маленькое, вошло в неотменимое противоречие с большим и всеобщим.
Здесь рождалась «Обыкновенная Арктика».Горбатов с одним из первых Героев Советского Союза — летчиком Василием Молоковым, 1935–1936 гг.
А потом началась война, надолго законсервировавшая все неразрешимые противоречия 30-х. Маленькие герои из маленьких городов стали солдатами, и нужды не было встраивать их в эту огромную войну, которую, что бы ни говорили и о чем бы ни молчали или умалчивали до нее, вела Родина за самое право быть, жить своим порядком на сначала отданной на треть, а потом обратно отвоеванной своей земле.
Горбатов — корреспондент «Правды», на фронте с первых дней войны до дня подписания капитуляции в Карлсхорсте. За почти четыре года войны он написал помимо сотен статей и репортажей две книги, которыми был вправе гордиться и как писатель, и как гражданин воюющей родины. Это «Письма к товарищу» и повесть «Непокоренные». В них знание войны, ее кровь и пот. И то и другое печаталось в «Правде» по частям и, может быть, больше, чем все остальное, написанное Борисом Леонтьевичем до и после войны, запомнилось людям его поколения.
«Письма к товарищу, — пишет К. Симонов в предисловии к собранию сочинений уже умершего друга, — искренни до предела… Именно поэтому такой силой дышат эти бесстрашные, нежные, добрые страницы, написанные человеком тоже нежным, тоже добрым, тоже бесстрашным перед лицом испытания войной».
Там же, на войне, они сошлись с моим отцом. Первое упоминание о Борисе Горбатове встречается в отцовских военных дневниках сорок первого года. Пути их пересекались на фронте и в Москве до самого подписания безоговорочной капитуляции, до дня, когда по команде Жукова Кейтель шел ставить свою подпись от столика для немецких генералов к центральному столу, за которым сидело командование союзных армий.
Вместе были зимой 45–46 года в Японии. Именно там, в Японии, где они пробыли несколько месяцев вместе, окрепли те удивительные отношения, каких я у отца ни с кем не видел. Горбатов был его самым близким, самым личным, самым по-юношески горячим другом. Борис Леонтьевич был на семь лет старше отца, но в этой братской дружбе старшим братом был отец. И как меньшего брата отец его опекал и заботился о его здоровье, о его работе. Сохранилось письмо Горбатова 1951 года из Гульрипши, где он гостил у Симонова, в котором описывается железный порядок работы и отдыха, заведенный хозяином и подвигающий его, Горбатова, работать в симоновском режиме: «Костя сочинил распорядок дня. Муза его отпечатала, и он введен как воинский устав. Подъем в 8 утра — кофе, простокваша, сухари — все! Затем все за письменные столы. В час дня завтрак…»
Горбатов тогда работал над второй частью своего главного романа «Донбасс» и жил уже, как выражаются в медицинских диагнозах, «с сильной сердечной недостаточностью». А были они оба в эти годы крупными литературными чиновниками, что, особенно в условиях доклада Жданова об Ахматовой и Зощенко и антикосмополитического шабаша, мало способствовало спокойной совести и нормальной работе сердца. Именно с этого 1951 года и я помню Горбатова — крупного, тяжелого и наголо бритого, в каких-то «учительских» очках, помню по причине совершеннейшей его детскости: он, конечно же, болел футболом и, конечно же, за свой «Шахтер» (Сталино), и вытаскивал на футбол даже моего лишенного футбольного азарта отца. Так мы все трое оказались на трибуне стадиона «Динамо», где происходил матч «Шахтер» — ЦДКА. И поскольку расшевелить Симонова-старшего до степени горячечного азарта Горбатову не удалось, он вступил в жаркий спор со мной, двенадцатилетним, болевшим, естественно, за ЦДКА. В результате «Шахтер» проиграл, а Горбатов, обиженно и чуть не плача, отдал мне свой перочинный ножик, на который мы и спорили. Хороший был ножик, с двумя в разные стороны открывающимися лезвиями.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});