Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Норму вы перебрали. Эта будет шестой.
— Ничего. Кельнер, будьте добры, коньяку! Да не морщитесь вы. Одна рюмка вас не угробит. И потом, кто его знает, когда вам еще приведется выслушать исповедь киллера…
— Не пора ли заслушать теперь филантропа? — осведомился Дарси. Коньяк оказался, в общем-то, кстати: отрезветь на трезвую голову вот уже третий день ему удавалось не очень.
— Что ж, я готов. Фу, как жарко!.. Духота, как у нас в эти дни в Вашингтоне, да и то — если сунуть башку под кашне малярийного нищего… Итак, филантропия. Затея проста и заключает в себе силлогизм из двух бесспорных посылок: 1) мы отвратительны; 2) быть другими мы не умеем. Вывод: чем нас меньше, тем лучше. Вот, собственно, все. Остальное — детали.
— Огнемет и «максим»?
Сэвидж мрачно кивнул:
— И мой маскарад. Вам ведь, признайтесь, мой облик противен? То-то. В этом вся соль: «жирный американец» во всей своей неандертальской красе. Я и сам себя ненавижу. Помогает. Я говорил вам про браунинг?
— Да уж хвастались.
— Вернусь и начну им плеваться.
— Едва ли.
— Почему?
— Потому что у вас есть рюкзак. И, насколько я понимаю, в нем книга.
Толстяк обомлел.
— А вы, мистер, и впрямь молодец! Почем ваши очки? Хочу их купить.
— Не выйдет. Готов обменять их на браунинг.
— Душа не пойдет? Я бы дал вам в подарок вот это.
Пошарив рукой, он достал из сумки потрепанный том.
— Товар, безусловно, хорош, — изрек Дарси со знанием дела. — «Стужа» Бернхардта. Но, знаете, как-то не по погоде. Тащите еще. Ага. Хандке, «Нет желаний — нет счастья». Мой совет: ограничьтесь названием. В нем ценный для вас силлогизм. Двиньтесь дальше по тропке — вдруг через пару шагов вы поймете, что счастливы. У вас-то, как я уловил, желания есть. Остается их не растрачивать пошлостью действий.
— Стало быть, вы предлагаете мне нагрузиться, пойти к себе в номер, улечься в постель, смотреть подбитым слоном в потолок и, стиснув зубы, потеть, леденея от ужаса, пока не засну? Чтобы потом… Где это было? — Он зашуршал страницами. — А, вот: «смертельный страх, испытанный ночью, когда проснешься и видишь, что в прихожей горит свет»?
— Я же сказал: ограничьтесь названьем. Хандке — слишком хороший писатель, чтобы сверять по нему свою жизнь. Довольно того, что он за вас ее пишет. Если так невтерпеж, пробейте скорее пенальти. Желательно — мимо ворот: выбросьте браунинг в помойку.
— А куда девать то, что внутри?
— Проглотите поглубже.
— В том числе… Скажем так: неприглядную истину?
— А вы с ней знакомы? Меньше цепляйтесь за эту особу. Вот, поглядите, что тут у Бернхардта, как раз натолкнулся: «Истина, да будет вам известно, — всегда процесс умерщвления. Истина — низведение, нисхождение. Истина — всегда пропасть». Оставайтесь библиотекарем, Майкл. Для альпиниста и спелеолога у вас не та комплекция. Не лезьте вы в эту пещеру без особой нужды.
— Мистер Кто-то-в-очках изъясняется так, будто он не писатель, а черствый, вульгарный, насмешливый… — Сэвидж силился подыскать подходящее слово.
Дарси спокойно помог:
— …циник? С вашего позволения, циник-резонер. И на то есть причины. Похоже, тот же Бернхардт их знал. Вот, послушайте: «Жизнь — это чистая, яснейшая, мрачнейшая, кристальная безнадежность… Есть лишь один путь — через снег и льды, в человеческое отчаяние, куда должно идти, нарушив супружескую верность рассудку». Окажите любезность, привлеките внимание кельнера.
Сэвидж сделал знак повторить.
— Вас тоже приперло?
— Точнее — «выперло». Только не вздумайте расспрашивать: терпеть не могу мазохизм. Вот и новая рюмка… Ваше здоровье! Допиваем — и расстаемся.
Он поднялся. Толстяк произвел движение навстречу, чтоб попрощаться, и едва не свалил набок стол. Пиво разлилось ему на штаны.
— Проклятье! Получается, на самом финише я обмочился.
— Скоро высохнет. Для вас как-никак светит солнце.
Уходя, Дарси ободряюще похлопал американца по плечу и, обогнув ограду кафе, направился было в сторону Доротеер-гассе, но вдруг передумал, развернулся и зашагал обратно. Окликнув Сэвиджа, задал вопрос:
— Почему Вена? Не Лондон, не Прага, не Лиссабон, не Берлин, наконец?
Американец причмокнул в раздумье губами и, почесав под косынкой, ответил:
— Черт его… Наверно, все дело в созвучии, — и постучал себя по предплечью. — Вена — вены. Опять же — центр Европы. Что-то вроде артерии.
— Сонной артерии, — поправил Дарси и, взмахнув на прощанье ладонью, двинулся прочь.
Жара становилась невыносима. Он спустился в метро, взял билет и сел в поезд. Под стальной шелест рельсов вздремнул. Очнувшись на остановке, поглядел на карту подземки. Машинально подумал: если добраться до конечной, венчающей тряское ожидание станции, то, когда откроются двери, зазвучит, смягченная приветливостью репродуктора, знаменитая реплика Беккета: «Все на выход!» Всё кругом — лишь цитаты. Никуда от них ты не денешься, коли в жилах твоих вместо крови текут строки прочитанных книг. Как ни старайся сгладить притворством тривиальную суть, она та же: даже схема метро — тенета самообмана. Паутина утраченного императива надежды на цель. Ну а поезд — не более чем облаченный в железо симулякр движения. Математически точное приращение аргумента свободы к константе стандартного выбора. Линеаризация пространства по дифференциалу погрешно исчисленной функции при потерянном интеграле… Что ж, я прекрасно вписался в картину: столько лет уж стою с мелком у доски и черчу те же графики, покуда слепые куранты на пустынном плацу моего подсознания бьют и бьют вечный полдень…
Дарси взглянул на запястье: на руке — два часа. Они отзываются только в желудке, намекая, что самое время отдать дань процессу обмена веществ. Англичанин выходит из поезда на Вестбанхоф. Закусив сосиской и пивом, на метро отправляется в Шенбрунн.
В сам замок он не идет. Вместо этого бродит по парку, петляя по лабиринту постриженных в арки аллей, потом, выскользнув из зеленых монарших туннелей, взбирается по шуршащему гравию на вершину холма. С балюстрады акрополя с полчаса наблюдает раскинувшуюся панораму насмерть стоящего города, где даже Дунай не течет, а стоит — тоже насмерть, — отражая нашествие солнца. Легкий, слипшийся веждами ветерок лишь утверждает прочнее безветрие. Которое, думает Дарси, снова спускаясь в тень парка, заключает в себе любимейший шифр мироздания: застылость форм, бесформий, лиц. Подвижны лишь маски на лицах: гуманист-филантроп-киллер-циник-оптимист-пессимист-философ-культуртрегер — многочисленны наши гримасы. А под маской всегда господин Кто-Угодно-Никто. Вот такое сюнь-сюнь.
Его вновь точит жажда. Во рту поселился кислый, остренький вкус мошкары. Она роется перед глазами, лупит его по очкам, черным паром клубится над ухом. Но мойры напрасно хлопочут: судьбу свою Дарси знает. Эпитафия будет примерно такой: «Жил и умер. В промежутке дышал пустотой. Счет закрыт. Ноль в остатке».
Вот что значит избрать для себя не ту колею. Дарси думает: возможно, другая стезя и могла бы еще потрафить самолюбию. К примеру, наука: спасательный круг самодовлеющих формул, как будто бы тоже считающих бесконечность, зато — по частям. Литературное поприще в наши дни — слишком уж незавидный удел. Я опоздал лет на сто. В лучшем случае — на пятьдесят. Что такое искусство сегодня, как не прискорбное доказательство необратимости хода вещей, изобличенных, напротив, в своей обратимости? Эстетика нашего века — это устройство, в котором все шестерни, втулки, зубцы и шурупы разболтаны и исправно работают лишь приводные ремни, нагнетающие все больше и больше холостую скорость вращения. Поломка агрегата неминуема, только вряд ли эта авария потянет на катастрофу. Совсем по Элиоту: «Не взрыв, но всхлип…»
С присущим ему занудством, не обращая внимания на наши отмашки прекратить пустопорожнюю болтовню, Дарси, совсем обнаглев, тянет ту же резину: «Если вникнуть, литература — такая же саморазрушающаяся система, как и сам человеческий организм. Разве что более склонная к каннибализму: истребление homo sapiens состоялось в ней раньше, чем он сам опостылел себе и начал искать утешение в беспечной теории хаоса. В прошлом веке Уайльд, отвергая мимезис, перевернул его постулат, заявив, что жизнь повторяет искусство, а не наоборот. Ныне, похоже, в этой паре никто никого не страхует. В ней нет лидера вовсе: ни один не желает идти впереди. Мы имеем лишь два дубликата, снятых с одной стеклянной поверхности, причем под этой витриной сокровищ уже не лежит. Остались лишь их отражения, — сами предметы исчезли. Печально, что мы почти не ощутили пропажи. Коли по совести, нам больно — без боли. Нам стыдно, но мы никогда не помним стыда. Наши мысли — забава голодных нейронов. Все, что в нас еще по-настоящему говорит, — это железы и испуг. Мы оказались меньше себя — ровно настолько, насколько хотели стать больше. Прав Суворов: теперь зато у нас есть самолет…».