Знатный род Рамирес - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ура! Ура! — заголосил Барроло, яростно хлопая в ладоши. — Гони пятнадцать тостанов, сеньор маркиз де Трейшедо!
Краска прилила к тонкому лицу Гонсало. Он понял: титул — подарок Кавалейро не отпрыску славного рода Рамирес, но покладистому брату Грасиньи… А главное, что-то здесь было не так. Ему, Рамиресу, чей дом десять столетий кряду давал начало династиям, создавал страну, отдал ей на поле брани не меньше тридцати жизней, швыряют в правительственном вестнике пустой титул, словно разбогатевшему лавочнику, оказавшему государству денежную услугу! И, обернувшись к Андре, ожидавшему бурных эмоций, он процедил с полупоклоном:
— О, маркиз де Трейшедо! Как мило, как любезно… — Потом потер руки и прибавил с любезной и удивленной улыбкой: — Но, дорогой мой Андре, по какому праву король жалует мне этот титул?
Кавалейро рывком поднял голову. Он обиделся и удивился:
— По какому праву? Да потому, что он, слава богу, наш король!
Но Гонсало просто, без тени горячности или вызова, ответил в том же чуть шутливом тоне:
— Прости меня, Андрезиньо. Еще не было в помине ни королей португальских, ни даже самой Португалии, когда мы владели Трейшедо. Мне нравится старый обычай, — знатным людям пристало преподносить друг другу богатые дары; только пусть будет первым тот, чей род старше. У короля есть усадьба в предгорьях Бежи — «Ронсан», если не ошибаюсь. Так вот, передай королю, что я имею удовольствие пожаловать ему титул маркиза де Ронсан.
Барроло, ничего не понимая, онемел и даже как-то осунулся; Грасинья же вся зарделась — ее восхитила гордость брата, которая была так созвучна ее собственной и еще прочнее соединила их души. Андре Кавалейро в бешенстве иронически пожал плечами и бросил:
— Что ж, прекрасно! Каждый поступает как ему угодно…
Появился лакей с подносом, уставленным чашками чая.
* * *В воскресенье были выборы.
Из робости, а может, из суеверия, Гонсало решил провести этот день в одиночестве. Друзья из Вилла-Клары и даже из Оливейры считали, что он сидит у сестры, поближе к губернатору, а он в субботу, под вечер, оседлал коня и сбежал к себе, в Санта-Иренею.
Однако Барроло (все еще не пришедший в себя после «этой выходки, оскорбительной для Кавалейро!.. и, черт возьми, для короля!») взялся переправлять в «Башню» все официальные подсчеты по мере их поступления в канцелярию. И вот как только кончилась месса, между «Угловым домом» и старым монастырем св. Воскресения начали сновать слуги. В столовой обосновалась Грасинья; она любовно переписывала круглыми буквами сообщения Кавалейро и карандашные приписки: «Все идет превосходно», «Победа, победа!», «Кланяюсь всем!». Падре Соейро ей помогал.
По дороге из Вилла-Клары то и дело, с трудом переводя дух, ковылял рассыльный с телеграфа. Бенто поминутно врывался в библиотеку с воплем: «Еще одна телеграмма, сеньор доктор!» Гонсало, отодвинув огромный чайник и полный недокуренных сигар поднос, взволнованно читал телеграмму вслух, и Бенто, оглашая коридор торжествующими кликами, спешил поделиться новостями с Розой.
К восьми часам, когда Гонсало наконец согласился пообедать, он уже знал о своем триумфе. Снова и снова перечитывал он телеграммы; особенно тронул его пылкий восторг избирателей, сделавший простые выборы прекрасными, как любовь. Весь приход Бравайс стройными рядами отправился в церковь во главе с Жозе Каско, с развернутым знаменем, под гром барабанов. Виконт де Рио Мансо въехал во двор церкви Рамилде в своей карете, с внучкой, одетой во все белое, в сопровождении целой вереницы шарабанов, где под зелеными тентами восседали избиратели. Фермы опустели; разряженные женщины и парни с цветком за ухом шли под звуки гитар выбирать своего сеньора, словно на церковный праздник. А у таверны, что напротив церкви, жители Веледы, Сердала и Риозы воздвигли арку из букса и написали алыми буквами на большом полотнище: «Рамиресу нашему слава, он победил по праву!»
К обеду из города вернулся в большом волнении посланный туда батрак и рассказал, что в Вилла-Кларе столпотворение, на улицах играют оркестры, клуб украшен флагами, а на муниципальном совете, над самым входом, висит портрет Гонсало, избранного большинством голосов.
Гонсало поспешно допил кофе. Ему хотелось и славы и почета, но робость мешала отправиться в Вилла-Клару поглядеть на веселье. Он закурил сигару, вышел на балкон подышать воздухом радостной праздничной ночи, посмотреть на огни, послушать славящий его шум. Он открыл застекленную дверь и отступил назад, пораженный, — башня светилась! Стены ее, сквозь черные железные решетки, излучали свет; над старыми зубцами сверкала огненная корона! Бенто и Роза, при помощи работников, приготовили этот дивный сюрприз, и сейчас в темноте, притаившись под балконом, смотрели на дело своих рук, сверкающее в ясном небе. Гонсало услышал торопливые шаги, покашливание Розы и весело крикнул, перегнувшись через перила:
— Бенто! Роза! Есть там кто?
Послышался приглушенный смех. Белая куртка Бенто выступила из темноты.
— Вам что-нибудь нужно, сеньор доктор?
— Нет, ничего мне не нужно. Я хочу вас поблагодарить. Ведь это вы, а? Какая красота! Спасибо тебе, Бенто! Спасибо, Роза! Спасибо, ребята! Издалека, должно быть, просто великолепно!
Но Бенто был недоволен. Чтобы светило как следует, нужны смоляные факелы, а не жалкие плошки. Сеньор доктор не представляет себе, какая тут высота и какая большая наверху площадка.
И вдруг фидалго захотелось самому взобраться наверх, на эту просторную вышку. Он не входил в башню со студенческих лет; внутри было нехорошо: темно, холодно, тихо как в могиле, голые каменные стены, в полу — железные люки, ведущие в подземный каземат. Но сейчас огни звали его, перед ним оживал во всей своей славе замок Ордоньо Мендеса. Ему захотелось не отсюда, с балкона, а оттуда, с башни, вдохнуть фимиам признания, поднимавшийся к нему из ночи. Он накинул пальто, спустился в кухню. Бенто и Жоакин-садовник с готовностью взяли большие фонари и двинулись за ним. Они прошли сад, вошли через кованую дверцу и поднялись по узкой каменной лестнице, отполированной и побитой бесчисленным множеством железных подошв.
Никто уже не помнил, какое место занимала эта башня в сложной системе укреплений замка Санта-Иренеи. По словам падре Соейро, она, без сомнения, не была ни дозорной башней, ни донжоном, где хранились казна, бумаги и драгоценные мешки восточных пряностей. Быть может, в те времена она — без имени, без славы — просто возвышалась на одном из углов стены, глядя на поля и прибрежные рощи. Но именно она пережила своих гордых подруг; она стояла здесь уже при Афонсах; потом, при Ависской династии, была включена в ансамбль красивого дворца и сохранилась позже, когда Висенте Рамирес, вернувшись из кастильского похода, заменил дворец пышным палаццо в итальянском вкусе, окруженным светлыми цветниками уступчатого сада; когда же при короле доне Жозе палаццо этот пал жертвой пожара и началась постройка нынешнего дома, башня осталась одна среди фруктовых деревьев. Единственная и последняя из всех редутов старой твердыни, где звенели мечи и голоса Рамиресова войска, она соединяла собой столетия, и ее несокрушимые камни как бы хранили единство древнего рода. За это и прозвали ее в народе «Башней дона Рамиреса». Еще во власти образов, воскрешенных в его повести, Гонсало со все возрастающим почтением убеждался в том, как велика она, как крепка, как круты ее ступени, а стены так толсты, что в тусклом свете масляных плошек, расставленных Бенто и Розой, проемы узких бойниц кажутся длинными коридорами. Он останавливался на каждом из трех ее этажей, входил под своды гулких залов, выложенных могучими плитами, смотрел на каменные скамьи, на диковинные круглые дырки в полу, на кольца для факелов, ввернутые в темные стены. Наконец он вышел наверх, на просторную площадку. Здесь было светло. Цепочка светильников очерчивала зубцы. Ощутив легчайшее дуновение ветра, Гонсало поднял воротник, и вдруг ему показалось, что здесь, на своей гордой и древней башне, он — властелин всей округи, нет, не округи — королевства. Он медленно пошел вдоль зубцов, к вышке; керосиновая лампа стояла там, на плетеном стуле, перед окошком, несколько нарушая средневековый колорит. В чистом, чуть тронутом облаками небе мерцали редкие звезды. Внизу тонули во тьме густые рощи и мирные поля его владений; лишь иногда, в стороне Бравайса, вспыхивали далекие шутихи. В сторону Финты двигалось светлое, продолговатое пятно — без сомнения, факельное шествие. На колокольне Веледской церкви мигали огоньки иллюминации. Мигали они и подальше, за лесом, на старой арке Кракедского монастыря. Время от времени снизу, с темной земли, доносился глухой бой барабанов. Все это — и факелы, и огни, и приглушенные звуки — было данью десяти приходов своему фидалго; а он, во тьме и тишине, на вышке родовой башни принимал эти знаки преданности и любви. Бенто и Жоакин ушли присмотреть за плошками, медленно гаснущими в толще стен. Гонсало остался один; он докурил сигару и пошел дальше вдоль зубцов. Им овладела мысль, не раз уже мелькавшая в его мозгу за этот суматошный день. Итак, его любят! Его, фидалго, любят во всех деревнях, лежащих под сенью его башни! Теперь он знал — и не радовался и даже не гордился. Он был скорее смущен и полон сомнений. Ах, если б он догадался раньше, если бы только знал! Он ходил бы легко, свободно, гордо подняв голову, расправив плечи, весело полагаясь на эту прочную, верную, всеобщую любовь. А он-то думал, что всем этим людям и дела нет до него; что он для них — не взирая на славное имя — просто примелькавшийся молодой человек, который, вернувшись из Коимбры, живет на ренту да ездит по дорогам верхом. Их равнодушие не удивляло его; он вовсе не ждал, что они отдадут ему свои голоса и выведут на дорогу, где он уже сам, своими силами добьется того, что древние Рамиресы брали по праву знатности и власти. Только поэтому и ухватился он за руку Кавалейро, губернатора, старого друга, чтобы тот порекомендовал его как нужного человека, своего, угодного правительству, лучшего из лучших и помог собрать в это воскресенье хоть горсточку голосов.