Овод - Этель Лилиан Войнич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, нет! Я лучше буду работать.
Джемма медленно спустилась вниз по лестнице. Мартини молча шел следом за ней.
За эти несколько дней Джемма состарилась на десять лет. Едва заметная раньше седина теперь выступала у нее широкой прядью. Она почти не поднимала глаз, но если Мартини удавалось случайно поймать ее взгляд, он содрогался от ужаса.
В маленькой гостиной стоял навытяжку незнакомый человек. Взглянув на его неуклюжую фигуру и испуганные глаза, Джемма догадалась, что это солдат швейцарской гвардии.[89] На нем была крестьянская блуза, очевидно с чужого плеча. Он озирался кругом, словно боясь, что его вот-вот накроют.
— Вы говорите по-немецки? — спросил он.
— Немного. Мне передали, что вы хотите видеть меня.
— Вы синьора Болла? Я принес вам письмо.
— Письмо? — Джемма задрожала и оперлась рукой о стол.
— Я из гвардии, вон оттуда. — Он указал в окно на холм, где виднелась крепость. — Письмо это от казненного на прошлой неделе. Он написал его в последнюю ночь перед расстрелом. Я обещал ему передать письмо вам в руки.
Она склонила голову. Все-таки написал…
— Потому-то я так долго и не приносил, — продолжал солдат. — Он просил передать вам лично. А я не мог раньше выбраться — за мной следили. Пришлось переодеться.
Солдат пошарил за пазухой. Стояла жаркая погода, и сложенный листок бумаги, который он вытащил, был не только грязен и смят, но и весь промок от пота. Солдат неловко переступил с ноги на ногу. Потом почесал в затылке.
— Вы никому не расскажете? — проговорил он робко, окидывая ее недоверчивым взглядом. — Я пришел сюда ценой жизни.
— Конечно нет! Подождите минутку…
Солдат уже повернулся к двери, но Джемма остановила его, протянув руку к кошельку. Оскорбленный, он попятился назад и сказал грубовато:
— Мне не нужно ваших денег. Я сделал это ради него — он просил меня. Ради него я пошел бы и на большее. Он был очень добрый человек…
Легкая дрожь в его голосе заставила Джемму поднять голову. Солдат вытирал глаза грязным рукавом.
— Мы не могли не стрелять, — продолжал он полушопотом. — Мы люди подневольные. Дали промах… а он смеялся над нами. Назвал нас новобранцами… Пришлось второй раз стрелять. Он был очень добрый человек…
Наступило долгое молчание. Потом солдат выпрямился, неловко отдал честь и вышел.
Несколько минут Джемма стояла неподвижно, держа в руке листок. Потом села у открытого окна.
Письмо было написано очень убористо, карандашом, и местами его с трудом можно было разобрать. Но первые два слова были совершенно ясны:
Дорогая Джим…
Строки вдруг расплылись и подернулись туманом. Она потеряла его! Опять потеряла! Детское прозвище заставило Джемму заново почувствовать эту утрату, и она простерла руки в бессильном отчаянии, словно земля, лежавшая на нем, всей тяжестью навалилась ей на сердце.
Потом снова взяла листок и стала читать:
Завтра на рассвете меня расстреляют. Я обещал сказать вам все, и если уж исполнять это обещание, то только сейчас. Впрочем, нет нужды в длинных объяснениях между нами. Мы всегда понимали друг друга без лишних слов. Даже когда были детьми.
Итак, моя дорогая, вы видите, что незачем вам было терзать свое сердце из-за этой старой истории с пощечиной. Мне было тяжело перенести это. Но потом я испытал немало других таких же ударов и пережил их. Кое за что даже отплатил. И сейчас я, как рыбка в нашей детской книжке (забыл ее название), «жив и бью хвостом» — правда, в последний раз… А завтра утром — finita la comedia.[90] Для вас и для меня это значит: цирковое зрелище окончилось. Воздадим благодарность богам хотя бы за эту милость. Она невелика, но все же это милость. Мы должны быть признательны и за нее.
А что касается завтрашнего утра, то мне хочется, чтобы и вы и Мартини знали, что я совершенно счастлив и спокоен и что мне больше нечего просить у судьбы. Передайте это Мартини как мое прощальное слово. Он славный малый, хороший товарищ… Он поймет. Я знаю, что, возвращаясь к тайным пыткам и казням, эти люди только помогают нам, а себе готовят незавидную участь. Я знаю, что если вы, живые, будете держаться вместе и бить крепко, вам предстоит увидеть великие события. А я выйду завтра во двор с радостным сердцем, как школьник, который спешит домой на праздники. Свою долю работы я выполнил, а смертный приговор — лишь свидетельство того, что она была выполнена добросовестно. Меня убивают потому, что я внушаю им страх. А чего же еще может желать человек?
Впрочем, я-то желаю еще кое-чего. Тот, кто идет умирать, имеет право на прихоть. Моя прихоть состоит в том, чтобы объяснить вам, почему я был так груб с вами и не мог забыть старые счеты.
Вы, впрочем, и сами все понимаете, и я напоминаю об этом только потому, что мне приятно написать эти слова. Я любил вас, Джемма, когда вы были еще нескладной маленькой девочкой и ходили в простеньком платьице с воротничком и заплетали косичку, напоминавшую крысиный хвостик. Я и теперь люблю вас. Помните, как я поцеловал вашу руку и вы так жалобно просили меня «никогда больше этого не делать»? Я знаю, это было нехорошо с моей стороны, но вы должны простить меня. А теперь я целую бумагу, на которой написано ваше имя. Выходит, что я поцеловал вас дважды и оба раза без вашего согласия. Вот и все. Прощайте, моя дорогая!
Подписи не было. Вместо нее Джемма увидела стишок, который они учили вместе еще детьми:
Живу ли я иль умираю —
Веселой мушкой я летаю.
Полчаса спустя в комнату вошел Мартини. Много лет он скрывал свои чувства к Джемме, но сейчас, увидев ее горе, не выдержал и, бросив объявление, которое было у него в руках, обнял ее:
— Джемма! Что такое? Ради бога! Ведь вы никогда не плачете, Джемма! Джемма! Дорогая, любимая моя!
— Ничего, Чезаре. Я расскажу потом… Сейчас… не могу.
Она торопливо сунула в карман залитое слезами письмо, отошла к окну и выглянула на улицу, пряча от Мартини лицо. Он