Судьба императора Николая II после отречения - Сергей Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поверим всему этому, но отзвука этой работы (преувеличенные рассказы сам Марков 2 й назвал «баснями») до Тобольска в то время еще не доходили. И поэтому надо думать, что в первоначальных домогательствах «царских пленников» прогулок и загородных поездок не было никаких задних целей. С момента переворота должен был произойти перелом. У заключенных в «доме свободы» постепенно установилась возможность нелегальных сношений с внешним миром. Такими посредниками первоначально были священник Благовещенской церкви, исправлявший службу на дому для заключенных, о. Васильев, и квартировавший у него царский служащий Кирпичников, который имел доступ в бывший губернаторский дом. Пользовалась А. Ф. и другими путями для пересылки писем – позже в письмах к Вырубовой А. Ф. упоминала о «маленькой Н.», о «М. Е. Г.» и др., которые служили ей передатчицами. Со второй половины октября началась переписка с Вырубовой, которая приняла более или менее систематический характер; стали прибывать вещи, продовольственные посылки и деньги из Петербурга[263]. Появился специальный посланный Вырубовой – Соловьев, женатый на одной из дочерей Распутина и таким образом сделавшийся как бы сибиряком. Главной посредницей стала одна из «горничных», которая попала в Тобольск с опозданием, не была допущена к непосредственному обслуживанию семьи и поселилась на частной квартире – с ней семья сносилась через камердинера А.Ф. – Волкова.
С этого момента возможность выхода с ограниченной территории губернаторского дома могла получить особое значение – облегчить сношения с приезжавшими из Петербурга «друзьями». Вероятно, в тех же целях Н. А. и А. Ф. просили Панкратова разрешить о. Алексею, приходившему в дом заключения для совершения богослужения, преподавать Закон Божий младшим детям. Это было в начале декабря («священника для уроков не допускают» – писала А. Ф. 10 декабря). Панкратов отказал: «По существу я сознавал, что просьба самая невинная и нельзя бы не допустить. Но, помня все происходящее кругом, я никак не мог удовлетворить просьбу» [264].
В данном случае просьба, возможно, и не была уже так невинна. По-видимому, семья возлагала большие надежды в смысле своего освобождения на Учредительное Собрание. Царь неоднократно спрашивал Панкратова: «А скоро ли будет созвано Учредительное Собрание»? Панкратов отвечал «уклончиво», ибо сам «не имел точных сведений». «Да и кто тогда мог ответить на этот вопрос» – добавляет мемуарист. Падали надежды на Учредительное Собрание – возрастали упования на то, что освобождение как-то может прийти от подавших о себе весть «друзей». Это была мистика, связанная с верой в «будущие хорошие времена», о которых А. Ф. говорила в письмах, к Вырубовой. Читая интимные письма, иногда почти проникновенные по своему искреннему чувству, начинаешь почти верить в то, что в годину несчастья и страданий властолюбивая и гордая Царица действительно «внутренне совсем смирилась». Тут не только христианское смирение перед «тяжелой школой страдания» и всепрощение, «бесконечная вера» в благость провидения. С неподдельной любовью, с какой-то экзальтацией говорит А. Ф. о России. В каждом письме она возвращается: «Хотя и стала старая, но чувствую себя матерью страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на весь ужас теперь и на все согрешения». «О Боже, спаси Россию! Это крик души и днем и ночью, и все в этом для меня – только не этот постыдный ужасный мир» (10 декабря)[265] Панкратов рассказывает, что одна из великих княжон задала ему однажды вопрос: «Неужели правда, что Учредительное Собрание вышлет нас всех за границу?» «Мало ли что пишут в газетах», – ответил Панкратов. – Уч. Собрание еще не созвано, никто не знает, как оно решит этот вопрос». «Лучше пусть нас вышлют еще дальше куда-нибудь в Сибирь, но не за границу», – заметила княжна.
Вернемся, однако, к начальному периоду пребывания царской семьи в Тобольске, т.е. к тем дням, когда существовала вышедшая из признанного страной февральского переворота власть, на которой так или иначе лежала ответственность за судьбы отрекшегося Императора. В пределах, установленных ее инструкциями, формально должны были действовать правительственные агенты, опекавшие царскую семью. Свобода, которая могла быть предоставлена «пленниками», зависела от сибирских общественных настроений. Оценка последних неизбежно была субъективна. Современники по-разному определяют настроения тобольчан – в зависимости от своих политических взглядов и отчасти от той среды, которая входила в орбиту их наблюдений. Каждый с своей точки зрения будет прав, и поэтому едва ли вполне соответствует действительности утверждение Керенского, что молодые энтузиасты типа фрейлины Хитрово, являющиеся из Петербурга и Москвы для спасения заключенных (в первые месяцы этих приезжих вообще не было) в уверенности встретить в Тобольске монархические настроения, будут испытывать глубочайшее разочарование, наткнувшись на полный индифферентизм к судьбе монархов: еще раз Царь и Царица оказались в вечном одиночестве.
Рядовая масса встретила приезд невольных гостей с чувством естественного любопытства, но без всякой вражды. «Отношение коренного населения города к августейшей семье, – передает свое первое впечатление Кобылинский, – было хорошее. Когда мы подъезжали к Тобольску, город высыпал к пароходам, стоял и глядел на них. Когда семья следовала на жительство в губернаторский дом, чувствовалось, что население хорошо относится к ней. Оно, видимо, боялось открыто тогда проявлять симпатии и делало это тайно. Много приносилось разных приношений для августейшей семьи, преимущественно из съестного-сладкого». Жильяр утверждает, что при проходе в церковь, куда доступ публике был запрещен, ему «часто случалось видеть людей, которые крестились или падали на колени при проходе Их Величеств. Вообще жители Тобольска оставались очень привязаны к царской семье[266], и нашим сторожам пришлось много раз не допускать стояние народа под окнами и не позволять снимать шапки и креститься при проходе мимо дома». Татьяна Боткина обобщает эти впечатления: «Громадное большинство населения относилось… с прежним верноподданническим чувством». Прибывший в Тобольск Соловьев сразу наслышался от хозяев постоянного двора массы «беспристрастных рассказов» о проявлении преданности царскому дому со стороны местного населения: «Обычно массы народа заполняли улицу перед губернаторским домом, и народ приветствовал появлявшихся в окнах ее членов. Исключения были редки. А местные татары, собравшись в один из своих праздничных дней во главе с муллой[267] перед домом, отслужили под открытым небом молебствие о здравии Их Величеств. Был даже случай, когда при прохождении Их Величеств в церковь один рабочий крикнул обидное оскорбление, за что его народ чуть не разорвал на части». Эти обывательские рассказы, конечно, могут быть умножены. Так, «купцы на базаре» в один голос подтверждали, что «население в огромном большинстве действительно очень сочувственно относится» и что «если и есть недоброжелатели в среде немногочисленных рабочих и прибывающих с фронта солдат, то за их малочисленностью это существенного значения не имеет». Другой офицер, Раевский, побывавший в Тобольске и приехавший для доклада в московских монархических кругах, тоже увидит в Тобольске «поголовно монархическое настроение». Мемуарные преувеличения этого «мальчика школьного возраста» слишком очевидны. Иное впечатление вынесет Панкратов: «Никакого паломничества со стороны тоболян с коленопреклонением или без оного никогда не происходило[268]. Все, что можно было заметить и наблюдать, так это простое любопытство, и то в ближайшие месяцы[269], и вздохи сожаления нередко с нелестным упоминанием “Гришки Распутина”». Итог, подведенный правительственным комиссаром, в общем совпадает с оценкой, которую сделал в начале января один из приехавших в Тобольск из Москвы в целях организации освобождения царской семьи офицер, уже вышедший из «школьного возраста», – командир 2-го Сумского гусарского эскадрона К. Соколов. Он отметил в воспоминаниях: «Настроение населения по отношению к Царю скорее равнодушное, но во всяком случае не злобное (отношение „восторженное“ было у группы „бойскаутов“, но их числилось всего-навсего 30 человек в возрасте от 10 до 17 лет).
Во всяком случае, не эта обывательская улица, всегда любопытствующая и всегда пассивная, могла, конечно, определить ход жизни в Тобольске. На нее могло оказывать влияние активное меньшинство, группировавшееся около местного совета. Но в захолустном Тобольске революционные элементы боевым пылом не обладали – незначительная большевистская фракция играла вначале совсем второстепенную роль, хозяином положения всецело был правительственный комиссар, которому не очень на деле приходилось считаться с мнением и попытками вмешаться со стороны местного исполкома. Характерную сцену воспроизводит Панкратов в воспоминаниях – очевидно, она произошла далеко не в первые дни по прибытии правительственного комиссара, а скорее в дни, приближавшиеся к октябрю. «Тобольский совет, под председательством врача Варнакова, – рассказывает Панкратов, – попросил меня как-нибудь зайти к нему в совдеп “по очень важному делу”. В ближайший день захожу. – В чем дело? – спрашиваю я. Присутствующие как-то мнутся, точно подыскивают, с чего начать. После некоторого молчания первым заговорил Варнаков: “Насколько нам удалось познакомиться с отрядом, он мало сознательный”… “Это значит ненадежный, – вмешались Писаревская и Киселевич, – из Омска можно выписать надежных людей, рабочих, вполне сознательных”. “Омск пришлет настоящих. Ваш отряд…” – снова заговорила было Писаревская. Я не дал ей договорить и заявил, что всякая попытка к смене отряда кем-либо раз и навсегда должна быть оставлена. Если же об этом я сообщу отряду, то последствия будут очень неприятны для вас… Я не допущу вмешательства, пока я здесь. Прошу больше меня не беспокоить подобными разговорами. Я бы желал, чтобы всюду сохранялась такая дисциплина и сознание, как в нашем отряде, – закончил я и ушел».