Китай-город - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь?
Палтусов вошел на Пречистенский бульвар, сел на скамейку и смотрел вслед быстро удалявшейся карете. Только ее глухой грохот и раздавался. Ни души не видно было кругом, кроме городового, дремавшего на перекрестке. Истома и усталость от танцев приковывали Палтусова к скамье. Но ему не хотелось спать. И хорошо, что так вышло!.. Ему жаль было Станицыну… Но не о ней стал он думать. Завтра надо действовать. Поскорей в Петербург — не дальше первой недели поста.
Он огляделся. Некрасива матушка-Москва: куда ни взглянешь — все серо, грязно, запущено, тускло. Пора очищать ее, пора добираться и до ее сундуков… Смелым Бог владеет!..
Подполз извозчик. Палтусов взял его.
КНИГА ПЯТАЯ
I
Вторая неделя поста. На улицах оттепель. Желтое небо не шлет ни дождя, ни снега. Лужи и взломанные темно-бурые куски уличного льда — вот что видела Любаша Кречетова из окна гостиной Анны Серафимовны.
Любаша приехала рано для нее. Она вставала в одиннадцатом часу; а сегодня ей удалось быть одетой в десять, чаю напилась она наскоро. В четверть двенадцатого она входила уже в сени дома Станицыных.
— Анна Серафимовна выехали, — сказал ей швейцар.
Что-нибудь экстренное заставило ее двоюродную сестру выехать утром. Обыкновенно она выезжала после двух. Но Любаша все-таки прошла наверх, завернула в детскую, где бонна-англичанка играла с детьми в какую-то поучительную игру, и справилась у Авдотьи Ивановны, в котором часу приходит новая "компаньонка".
Авдотья Ивановна доложила ей, что барышня «приходят» разно — как условятся с Анной Серафимовной, — иной раз днем, к полудню, а то и вечером «сидят». Весь день никогда не "остаются".
— Ты что же, — оборвала ее Любаша, — об ней говоришь, точно она Милитриса Кирбитьевна какая: "остаются, сидят"?
— А как же, матушка? — степенно и кротко спросила Авдотья Ивановна.
— Не велика фря! Мамзель!
— Генеральского роду. Сразу видно.
— В надзирателях, слышь, отец-то, в акцизных.
— Что ж, матушка, — возразила Авдотья Ивановна, — это несчастье, Господь попустил. А сейчас видно: барышня… обращение одно. И добрейшей души. Гордости никакой.
— Еще бы! Из милости!.. Чего тут гордиться?
Любаша и рвала и метала. Она не хотела даже и продолжать разговора о «мамзели», который сама же начала. Все это оттого, что накануне Рубцов сидел у них и говорил о Тасе Долгушиной с сочувствием. Любаша несколько раз перебивала его возгласом:
— Губы!
— Что такое губы? — дал он ей окрик уже не в первый раз.
— Губы у вашей милости особенные, когда вы об этом генеральском потрохе изволите расписывать.
Рубцов вскочил с кресла.
— Глупо и грубо! — выговорил он, поводя презрительно губами… — Вам, сестричка, до такого потроха далеко, хоть он и генеральский!
С тем и ушел. Любаша бросилась было догонять его, да остановилась посредине залы.
— Наплевать! — вслух сказала она и пошла в свою комнату, стащила с себя платье, порвала на лифе три пуговицы, разделась вплоть до рубашки и начала хохотать со злости.
Что за чудо-юдо эта генеральская дочь? Отчего это Семен Тимофеич изволят, говоря о ней, на особый манер губами поводить? Надо «обнюхать» ее. Завтра же она на целый день отправится к Станицыной, спозаранок; туда явится, наверно, и «мериканец», умеющий только поддразнивать ее, как негодную девчонку-птичницу или судомойку!
Так она и сделала. Туалетом своим она хоть и второпях, но занялась больше обыкновенного, вымыла руки старательно, вычистила ногти, волосы завернула на затылке и заткнула модной шпилькой.
— А Семен Тимофеевич, — не утерпела, спросила она Авдотью Ивановну, — когда бывает больше?
— Да тоже разно, — продолжала докладывать та, не меняя своего истового и благодушного тона, — частенько и днем… Сегодня, наверное, будут: Анна Серафимовна посылали за ним и приказывали просить подождать.
Любаша выслушала это немного поспокойнее, но внутри у нее продолжало клокотать. "Наверное, тут были разные «миндальности». Эта генеральская мамзель под шумок начала лебезить с купеческим братом. Думает: у него миллионы. А он только через край о себе воображает, а никогда из него настоящего негоцианта не выйдет. Анна Серафимовна вот что-то директором-то не берет… И шельма же эта тетя: чтоб у нее побольше мужчин бывало, так она девицу наняла — читать, изволите видеть, занимать приятными разговорами… Сама она по-французски-то с грехом пополам, да и на «он» отшибает ее говор. Так — под прикрытием тонко воспитанной барышни — она будет куда превосходнее!.."
Надоело Любаше стоять у окна и хлопать глазами на уличную слякоть. Она подошла к зеркалу, вделанному в стену. И вся эта гостиная с золоченой мебелью, ковром, лепным потолком раздражала ее.
"Черти, дьяволы! — бранилась она про себя. — И за каким шутом, прости Господи, чертоги такие вывели? Муж с женой не живут вместе. Она — скаред, делами заправляет, над каждой копейкой дрожит… Так и жила бы на своей фабрике… А то лектрису ей понадобилось. На-ко поди!.. На Волге-то — там тятька за косы таскал; а здесь барыню из себя корчит и под предлогом благочестия шашни со всеми заводит…"
II
Тася вошла так тихо в гостиную, что Любаша увидала ее только в зеркало и круто повернулась на одном каблуке.
"Так вот эта Милитриса Кирбитьевна!.. Этакая пигалица: нос с пуговку, голова комочком, волосики жидкие; девчоночка из приютских, только что талия узка; да и манер никаких не видно".
Анна Серафимовна уже говорила Тасе про свою двоюродную сестру. Тася видела ее в театре, в тот бенефис, когда познакомилась с Станицыной. Сверху, из своих купонов, она заметила лицо и фигуру Любаши, когда та говорила, нагнувшись с Станицыной. Ее размашистые манеры она также заметила и спросила еще тогда Пирожкова:
— Будто бы это купчиха?
— А что? — откликнулся он.
— Да она отзывается… как бы это сказать?
— Должно быть, из купеческих дарвинисток. Нынче и такие есть.
Вот уже неделя, как Тася ходит к Станицыной. Она все еще присматривалась к этому совсем новому для нее миру… Ей было гораздо ловчее, чем она думала. Анну Серафимовну она сразу поняла, почувствовала в ней характер, заинтересовалась ею, как оригинальным типом. В голове Таси сидело множество лиц из купеческих комедий. Она все и сравнивала. Анна Серафимовна ни под какое лицо не подходила. С Рубцовым они уже разговаривали. И его она прикидывала к разным «Ваням», "Андрюшам" и «Митям» из пьес Островского, но и он отзывался совсем не тем; только в говоре был слышен иногда купеческий брат… В нем все прочно сложилось. Он много жил, много видал за границей, работал, говорил грубовато, смело, без утайки и с каким-то "себе на уме" в глазах, которое ей нравилось. Насчет Любаши Анна Серафимовна ее предупредила, сказала ей даже:
— Уж вы, пожалуйста, извините ей — для нее закон не писан, юродство на себя напустила; а девушка недурная и с мозгом.
Тася протянула Любаше руку и выговорила:
— Я вас знаю. Вы кузина Анны Серафимовны… Садитесь, пожалуйста.
Любаша на рукопожатие ответила: но внутренне опять обругала ее: как смеет из себя хозяйку представлять? Сейчас: «садитесь» — точно она к ней пришла в гости.
Но тихий и веселый тон Таси посмягчил ее немножко. Она села и закурила папиросу. Тася положила принесенную с собой книгу на стол и подсела к ней.
— Тетя загуляла? — спросила Любаша.
— Какое-нибудь спешное дело, — заметила Тася. — Анна Серафимовна всегда дома в это время.
"Да ты что меня, мать моя, занимаешь?" — начала опять обрывать про себя Любаша.
Лицо у ней стало злое, глаза потемнели. Она их отводила в сторону; но нет-нет, да и обдаст ими Тасю. Той сделалось вдруг тяжело. Эта дарвинистка принесла с собой какое-то напряжение, что-то грубое и бесцеремонное. На лице так и было написано, что она никому спуску не даст и на все человечество смотрит, как на скотов.
— Что теперь читаете с тетей? — спросила Любаша. — Роман небось какой французский?
— Нет, статью одну критическую.
— Ишь ты!
В зале по паркету приближались шаги. Любаша покраснела. Она узнала шаги Рубцова. Тася тоже подумала: не он ли? Ей бы теперь приятен был его приход. Она просто начинала побаиваться Любашу.
Обе девушки обернулись разом, когда вошел Рубцов.
Любаша сейчас же отметила про себя, что «Сеня» одет гораздо франтоватее обыкновенного. К ним он ходит в «похожалке» — серенький сюртучок у него такой, затрапезный. Тут же, извольте полюбоваться, пиджак темно-синий, и галстук новый, и воротнички особенные. А главное, усы начал отпускать, — не хочет, видно, смахивать на голландца машиниста с парохода.
Рубцов уже два-три раза разговаривал с Тасей. Он подошел к ней с протянутой рукой и совсем не так, как он поздоровался потом с Любашей. И это резнуло Любашу по сердцу. В первый раз, когда он обедал с Тасей у Анны Серафимовны, вначале он высматривал "генеральскую дочь", как-то она еще поведет себя. Но Тася начала рассказывать про свою страсть к сцене, про отца и мать, про старушек, — он размяк. После обеда он сам уже присел к ней. Она читала какую-то новую повесть. Ее голосок повеял на него приятной теплотой. И так бойко передавала она разговорную речь, чувствовался юмор и понимание.