Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.: Л. Толстой, И.Бунин. Г. Иванов и др. - Вячеслав Гречнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известно, что эта форма повествования блестяще была разработана Лесковым. Он писал: «Постановка голоса у писателя заключается в умении овладеть голосом и языком своего героя и не сбиваться с альтов на басы. В себе я старался развивать это уменье и достиг, кажется, того, что мои священники говорят по-духовному, нигилисты — по-нигилистически, мужики — по-мужицки, выскочки из них и скоморохи — с выкрутасами и т. д.» [260].
Горький хорошо знал, любил Лескова и учился у него (на это он неоднократно указывал задолго до 1920-х годов). Следы влияния этого писателя особенно заметны в одном из ранних горьковских рассказов — «Проходимец» (1898). Здесь мы встречаемся с «историей жизни» героя, данной в форме монолога; этот же прием можно найти и в произведениях Горького более поздней поры («Исповедь» (1908), «Губин» (1912), «Калинин» (1913) и др.).
В 1920-х годах монолог героя, как уже указывалось, начинает преобладать в рассказах Горького, причем эта форма повествования претерпевает определенные изменения.
Если в прежних своих рассказах и 1890-х, и 1900-х, и 1910-х годов Горький часто и охотно прибегал к авторским отступлениям, философским и лирическим рассуждениям, позволявшим ему открыто высказать свои симпатии и антипатии, то теперь он стремится к «холодному» исследованию, свободному от публицистических вмешательств.
В одном из писем к К. А. Федину Горький говорил о сочувственном отношении к решению того «оставить в стороне» «философию и пророчество» и тут же высказывал свое мнение о задаче художника, по его словам, призван «изображать мир, каким он его видит, ничего не порицая, ничего не восхваляя…» [261].
Известно, что сходное требование к новелле предъявляли и многие другие писатели, например Флобер, Мопассан, Чехов, а также и Ж. Ренар, который однажды заметил: «Новелла должна быть очень тщательным, холодным и жестоким исследованием» [262].
В отличие от критиков, в большинстве своем без энтузиазма встретивших рассказы Горького 1920-х годов, современные писатели (Р. Роллан, С Цвейг, М. М. Пришвин, К. А. Федин, Вс. В. Иванов, В.Г. Лидин, В. Я. Зазубрин) отнеслись к ним весьма положительно, а в ряде случаев даже восторженно.
Познакомившись с книгой «Рассказы 1922—1924 годов», Федин в письме к Горькому назвал ее новой для себя и подчеркнул: «Даже там, где автор ведет повествование от своего лица, он не стесняет меня — читателя — своим отношением к герою. Я остаюсь совершенно свободным в своей связи с героем <…> в своем понимании его. Особенно это касается <…> „Отшельника"» [263].
Рассказ «Отшельник» (больше других он понравился и Пришвину) занимает особое место в этом цикле. И потому, что он, как уже отмечалось, открывает книгу, а, следовательно, в какой-то степени определяет ее тон, и потому, что по своим художественным приемам он более тесно, нежели все остальные, связан с рассказами предшествующих этапов творчества писателя. В «Отшельнике», как и в других произведениях данного цикла («Рассказ о безответной любви», «Рассказ о необыкновенном»), преобладает монолог героя — старика Савела Пильщика.
По сравнению с названными рассказами фигура героя-повествователя представлена здесь более полно, как, впрочем, и прямые авторские отступления.
Так, в одном месте (а таких мест несколько в рассказе), прерывая монолог героя, повествователь вставляет свои размышления (они подводят итог сказанному Савелом и одновременно проясняют авторское отношение к герою): «Я уже немало слышал русских краснобаев, людей, которые, опяняясь цветистым словом, часто — почти всегда — теряют тонкую нить правды в хитром сплетении речи. Но этот плел свой рассказ так убедительно просто, с такой ясной искренностью, что я боялся перебивать его речь вопросами» (Г, 17, 238—239). А в одну из следующих встреч с Савелом он совсем уже откровенно любуется им: «Он показался мне еще более живым, более радушно сияющим; мне стало легко, весело». И, не скрывая своих восторженных чувств, восклицая спрашивает: «Черт возьми, а ведь, пожалуй, я вижу счастливого человека?» (Г, 17, 244).
Подобные вставки обобщающего свойства, оценивающие поведение и поступки персонажа, манеру вести разговор и содержание его высказываний и проясняющие взгляд писателя на характер русского человека, постоянно присутствовали в рассказах Горького не только 1890-х (о чем уже писалось выше), но и 1910-х годов.
Весьма активно, к примеру, ведет себя герой-повествователь рассказе в «Калинин», где к тому же есть и очень близкое «Отшельнику» — и по форме и по духу — лирико-философское отступление о «русских краснобаях»: «Русский человек всегда так охотно рассказывает о себе, точно не уверен, что он — это именно он, и хочет, чтобы его самоличность была подтверждена со стороны, извне. Рассеялись люди по большой земле <…> плутают по тысячеверстным дорогам, теряя себя, а если встретится случай рассказать о себе — расскажет подробно все пережитое, виданное и выдуманное» (Г, 14,329-330).
Итак, по некоторым жанровым признакам «Отшельник» перекликается с произведениями предшествующих этапов творчества Горького. И в том, и в другом случае перед нами два персонажа, и пусть герой-рассказчик в «Отшельнике» описан менее подробно и выпукло, чем подобные персонажи, скажем, в «Проходимце» или «Калинине», по активности отношения к жизни он отличается от них немногим. Но тогда почему Федин, хорошо знавший творчество Горького прежних лет, нашел нечто новое в отношении автора к герою? Дело в том, что в рассказах 1920-х годов заметно изменился характер авторских вмешательств и оценок персонажа.
Хорошо известно, как нетерпим был Горький ко всякой — и большой и малой — лжи и к разного рода «утешителям», которые использовали эту ложь в корыстных целях или пытались прикрыть ею суровую правду жизни. В рассказе «Проходимец» герой– повествователь с гневом говорит о Промтове, который цинично обманывал крестьян: «Я смотрел на них, едва сдерживая злобу, возбужденную издевательством Промтова над бедняками <…> Мужики готовы были вскочить ему в рот. Но мне было дико слушать эту вдохновенную ложь» (Г, 4,41).
И в рассказе «Отшельник» автор дает понять, что «затейливое вранье», ложь Савела Пильщика мало приятна ему, но именно только дает понять и тут же переключает внимание читателя на то, как виртуозно тот умел «плести» свой рассказ: «Следя за игрой слов, я видел старика обладателем живых самоцветов, способных магической силою своей прикрыть грязную и преступную ложь, я знал это и все-таки давался колдовству его речи» (Г, 17, 239).
Интересно отметить, что и тогда, когда автор, казалось бы, нисколько не сомневается, что этот старик по-своему счастливый человек и к тому же личность незаурядная, обладающая неисчерпаемым и драгоценным запасом любви к жизни и людям, свои прямые суждения по этому поводу он заключает не знаком восклицания, столь уместным здесь, а знаком вопросительным. Одно из них уже приводилось выше («Черт возьми, а ведь, пожалуй, я вижу счастливого человека?»). А вот слова, которые венчают рассказ: «Я смотрел на старика и думал: “Это — святой человек, обладающий сокровищем безмерной любви к миру?”»(Г, 17, 260).
Иными словами, даже там, где автор открыто любуется своим героем или, напротив, обнажает пороки его далеко не праведной жизни, он не спешит высказать свое окончательное мнение о нем и тем самым право на итоговые выводы оставляет за читателем.
К рассказу «Отшельник», как уже отмечалось, в известной мере тяготеют «Рассказ о безответной любви» и «Рассказ о необыкновенном». В них также сочетаются две формы повествования — «от автора» и монолог героя. Но здесь мы имеем дело с более сложной композиционной структурой и с более многогранным выражением авторской позиции, чем в рассказе «Отшельник».
Интересно остановиться на том, как эта усложненность сказалась на критическом осмыслении «Рассказа о безответной любви». «В душном мирке маленького замкнутого „я", — пишет О. Семеновский, — нет выхода великому чувству любви. В этом трагедия <…> мечтателя-идеалиста Торсуева <…> Его чувство к актрисе Добрыниной полно чистоты и беззаветной преданности, он проносит его через всю жизнь, через мучительные испытания. И, тем не менее, в своем уклонении перед любимой женщиной Торсуев жалок, ибо он раб своего чувства, ибо вне этого чувства ничто не связывает его с жизнью. Его любовь к Добрыниной выражается в уродливой, всепоглощающей сосредоточенности на переживаниях своего „я", являющемся для него абсолютом всех жизненных ценностей. Неудивительно, что чувство этого героя оказывается бесплодным, опустошающим всю его жизнь» [264].
Можно сразу заметить, что этот рассказ написан на совсем другую тему, и задачи, которые ставил перед собой Горький, были прямо противоположного свойства, чем это представляется автору цитированных строк. Верно здесь лишь то, что Торсуев безответно любил актрису Добрынину и свое чувство, полное «чистоты и беззаветной преданности», пронес через всю жизнь. Все остальное, деликатно выражаясь, — литературоведческий домысел. Как справедливо показал Е. Б. Тагер, в чувстве Торсуева к Добрыниной «нет ничего эгоистически-себялюбивого: потому-то оно и „воспитывает” его и помогает родиться душевному такту, благородству, мудрости сердца, подымает эту, казалось бы, ничем не замечательную, среднюю фигуру на им самим не подозреваемый нравственный пьедестал, ставит выше гордой и прекрасной женщины…» [265]. Однако остается открытым еще один вопрос: как могла появиться столь разительно не соответствующая истинному содержанию рассказа точка зрения и на героя, и на пафос произведения в целом? Иными словами, не содержится ли в самом рассказе нечто такое, что могло ввести в заблуждение исследователя (и не одного) и побудило его сделать прямо-таки парадоксальные выводы о том, что герой — человек «жалкий», а его безответная любовь — чувство «бесплодное», «опустошающее»?