Хемингуэй - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«К северу от нас была долина, а за нею каштановая роща и дальше еще одна гора, на нашем берегу реки. Ту гору тоже пытались взять, но безуспешно, и осенью, когда начались дожди, с каштанов облетели все листья, и ветки оголились, и стволы почернели от дождя. Виноградники тоже поредели и оголились, и все кругом было мокрое, и бурое, и мертвое по-осеннему. Над рекой стояли туманы, и на горы наползали облака, и грузовики разбрызгивали грязь на дороге, и солдаты шли грязные и мокрые в своих плащах; винтовки у них были мокрые, и две кожаные патронные сумки на поясе, серые кожаные сумки, тяжелые от обойм с тонкими 6,5-миллиметровыми патронами, торчали спереди под плащами так, что казалось, будто солдаты, идущие по дороге, беременны на шестом месяце».
Хотя «антивоенным» писателем Хемингуэй не был, «Оружие» — один из сильнейших антимилитаристских романов XX века. Настоящую антивоенную книгу может написать лишь тот (или она может быть написана от лица того), кто сражался на неправой стороне: ему нечего сказать в оправдание убийства. Герой «Оружия», упомянув антивоенный роман Уэллса «Мистер Бритлинг», говорит, что эта книга его не впечатлила, но мысль Хемингуэя совпадает с уэллсовской: война — омерзительная бойня, которой политики пытаются придать видимость чего-то разумного, осмысленного и даже необходимого, а мы, пушечное мясо, не перестаем ловиться на их крючок.
«Меня всегда приводят в смущение слова „священный“, „славный“, „жертва“ и выражение „свершилось“. Мы слышали их иногда, стоя под дождем, на таком расстоянии, что только отдельные выкрики долетали до нас, и читали их на плакатах, которые расклейщики, бывало, нашлепывали поверх других плакатов; но ничего священного я не видел, и то, что считалось славным, не заслуживало славы, и жертвы очень напоминали чикагские бойни, только мясо здесь просто зарывали в землю. Было много таких слов, которые уже противно было слушать, и в конце концов только названия мест сохранили достоинство. Некоторые номера тоже сохранили его, и некоторые даты, и только их и названия мест можно было еще произносить с каким-то значением. Абстрактные слова, такие, как „слава“, „подвиг“, „доблесть“ или „святыня“, были непристойны рядом с конкретными названиями деревень, номерами дорог, названиями рек, номерами полков и датами». Вот лучшая, по мнению Фицджеральда и многих других, сцена романа: лейтенант Генри, американец, воюющий в итальянской армии, возвращается из госпиталя в свою часть, и ей тут же приходится отступать; карабинеры, встретившие отступающие колонны, расстреливают офицеров:
«— Из-за вас и подобных вам варвары вторглись в священные пределы отечества.
— Позвольте, — сказал подполковник.
— Предательство, подобное вашему, отняло у нас плоды победы.
— Вам когда-нибудь случалось отступать? — спросил подполковник.
— Итальянцы не должны отступать.
Мы стояли под дождем и слушали все это. Мы стояли против офицеров, а арестованный впереди нас и немного в стороне.
— Если вы намерены расстрелять меня, — сказал подполковник, — прошу вас, расстреливайте сразу, без дальнейшего допроса. Этот допрос нелеп. — Он перекрестился. Офицеры заговорили между собой. Один написал что-то на листке блокнота.
— Бросил свою часть, подлежит расстрелу, — сказал он.
Два карабинера повели подполковника к берегу. Он шел под дождем, старик с непокрытой головой, между двумя карабинерами. Я не смотрел, как его расстреливали, но я слышал залп. Они уже допрашивали следующего. Это тоже был офицер, отбившийся от своей части. Ему не разрешили дать объяснения. Он плакал, когда читали приговор, написанный на листке из блокнота, и они уже допрашивали следующего, когда его расстреливали. Они все время спешили заняться допросом следующего, пока только что допрошенного расстреливали у реки. <…> Мы стояли под дождем, и нас по одному выводили на допрос и на расстрел. Ни один из допрошенных до сих пор не избежал расстрела. Они вели допрос с неподражаемым бесстрастием и законоблюстительским рвением людей, распоряжающихся чужой жизнью, в то время как их собственной ничто не угрожает».
Генри — антимачо, как и Джейк Барнс: мягкий, интеллигентный человек, который попал на войну, купившись на слова «священный» и «жертва». Он не покоряет женщину — та первая объясняется ему в любви и «берет» его. Он даже не может дать жизнь ребенку — тот умирает. Он никого не спасает — спасают его. Все его подвиги — был ранен, отступал, а потом дезертировал. «Гнев смыла река вместе с чувством долга. Впрочем, это чувство прошло еще тогда, когда рука карабинера ухватила меня за ворот. Мне хотелось снять с себя мундир, хоть я не придавал особого значения внешней стороне дела. Я сорвал звездочки, но это было просто ради удобства. Это не было вопросом чести. Я ни к кому не питал злобы. Просто я с этим покончил».
Если «Фиеста» — «Кармен» XX века, то «Прощай, оружие!» — его «Ромео и Джульетта»; это сразу заметили критики. В роли Монтекки и Капулетти выступает война, перемалывающая судьбы влюбленных. Фицджеральд утверждал, что сцена, когда Генри в кафе ожидает известия об участи Кэтрин, недостаточно связана с войной. Но он был чересчур строг: если Хемингуэй хотел выразить мысль, что самое ужасное в войне то, что от нее некуда спрятаться, он выразил ее точно. «Тебя просто швыряют в жизнь и говорят тебе правила, и в первый же раз, когда тебя застанут врасплох, тебя убьют. Или убьют ни за что, как Аймо. Или заразят сифилисом, как Ринальди. Но рано или поздно тебя убьют. В этом можешь быть уверен. Сиди и жди, и тебя убьют».
Джульетта погибла; Фицджеральд назвал ее болтливой, а любовные сцены глупыми. Но он слишком строг. Обычно в романах Хемингуэя любовь не развивается, как у Стендаля или Пруста, а является готовой, как из магазина; в «Оружии» он единственный раз описал причудливый процесс рождения чувства. «Я повернул ее к себе, так что мне видно было ее лицо, когда я целовал ее, и я увидел, что ее глаза закрыты. Я поцеловал ее закрытые глаза. Я решил, что она, должно быть, слегка помешанная. Но не все ли равно? Я не думал о том, чем это может кончиться. Это было лучшее чем каждый вечер ходить в офицерский публичный дом, где девицы виснут у вас на шее и в знак своего расположения, в промежутках между путешествиями наверх с другими офицерами, надевают ваше кепи задом наперед. Я знал, что не люблю Кэтрин Баркли, и не собирался ее любить. Это была игра, как бридж, только вместо карт были слова. Как в бридже, нужно было делать вид, что играешь на деньги или еще на что-нибудь. О том, на что шла игра, не было сказано ни слова. Но мне было все равно». Потом: «Я очень небрежно относился к свиданию с Кэтрин, я напился и едва не забыл прийти, но когда оказалось, что я ее не увижу, мне стало тоскливо и я почувствовал себя одиноким». Далее разлука, период «кристаллизации любви» — и «Как только я ее увидел, я понял, что влюблен в нее». Кэтрин болтлива? Но она не «болтает», а лепечет, задыхаясь от любви и страха: это вполне естественно. Разбор, учиненный Фицджеральдом, был не просто бестактен, но и несправедлив.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});