Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот мой сон, теперь я продолжаю рассказ свой спокойно.
ПересадкаСлово, какое же слово после многих лет молчания скажу я, как разобью эти каменные, чужие годы? Кот меня выручил в первую минуту.
– Кота, – говорю, – детки, я возьму себе на колени, а сам сяду.
– Бери! – ответили дети.
Сижу я, поглаживаю кота, хороший, серый, отличный кот. Елизавета не смотрит на меня и не знает, что это я тут возле сижу. Читает газету, а на уголке газеты, вижу, крупно напечатано: «Англия», и что дальше, не видно.
Совсем теперь не в Англии дело, когда возле она тут, а почему-то все и тянет, и подмывает болтнуть что-нибудь. И не своим настоящим, а голосом поддельным, чтобы, как у всех говорится, спрашиваю:
– Скажите, что в газете, как, не выступает ли Англия?
Не слышит или нарочно молчит. А я еще прибавляю:
– Это очень важный вопрос!
К счастью, в окне какой-то офицер показался. Она открыла окно и спросила:
– Кирасиры не ушли?
Голос был – ее голосом, и хочется мне, чтобы все было по ее голосу, и эти кирасиры какие-то не ушли никуда.
– Кирасиры? – останавливается офицер, – не знаю, драгуны, те еще не ушли.
– Кирасиры не ушли! – говорит обер-кондуктор.
– Драгуны! – строго поправляет офицер. – Так точно, – соглашается обер, – я же и говорю, что драгуны.
– Кирасиры и драгуны – большая разница, – говорит офицер.
И окно закрывается. Опять она садится на свое место и читает газету. Понемногу я чувствую, что к соседству еле привыкаю и как-то становится «все равно».
– Сударыня!
Даже «сударыней» осмелился назвать и только хотел выговорить «Англия», среди чистого тюля внезапно останавливается поезд. Дверь открывается с треском, люди хватают мешки свои, корзины, бегут, орут. Слышен голос обер-кондуктора:
– Пересадка, господа!
Какой-то широкозадый, разноплечий, кудрявый еврейчик бежит мимо нас и кричит общественно:
– Пересядка, господа, всем пересядка!
Другие в тревоге спрашивают:
– Катастрофа?
– Пересядка, всем пересядка!
За еврейчиком с узлами, с корзинами, с мешками бегут разные люди, молодые, старые, женщины, дети, новобранцы, лезут друг на друга, давят, ругаются, обижаются, Среди этого гомона ее настоящий, прежний голос призывает меня на помощь:
– Что-нибудь возьмите, помогите.
– Кота, – говорю, – непременно возьму я, и еще, что велите, все возьму.
– Вот и хорошо, берите Серого, больше ничего не нужно, так скорее добежите и место займете.
– Где-нибудь да займу, непременно займу.
– Чтобы нам вместе быть, как ехали, так все вместе и поедем.
Говорили это простое мы так, будто никогда и не расставались. И узнавать нам друг друга не нужно было, само узналось. А что Англия выступила и война началась мировая, это было где-то далеко в стороне.
Кот ученыйС драгоценным котом бегу я, догоняю еврейчика, на ходу спрашиваю, куда мы бежим и что такое случилось.
– А вот что случилось! – показывает он обломки товарного поезда.
По обломкам, по вывернутым шпалам бежим, перескакиваем, перелезаем через горы щепы, бочек, товаров, рядом с нами бегут и хотят обогнать нас новобранцы, сзади общая наседает погоня, а впереди бежит только один высокий, худой, в калошах на босу ногу, калоша одна у него соскакивает, пока он поправляет, мы проносимся мимо него и врываемся в первый вагон: всего шесть вагонов, а народ бежит из пятнадцати. Занял я место одно для нее, другое для детей и на него поставил плетенку с котом.
– Зачем тут кот? – спросил кто-то придирчивый.
Всюду бывает такой. И место у него хорошее, и ничего ему не надо бы, а вот придирается и придирается. Спорить нельзя с ним, за молчание тоже обидится, приласкать как-нибудь – не нахожу слов приласкать.
– Вот люди, – ворчит он, – в такое время котов с собой возят.
– Всякие люди есть! – начинают поддерживать те, кто удобно устроился.
А в вагон врываются все новые партии бегущих, каждый раз, как ворвется толпа, ищу глазами – нет и нет ее. Выглядываю в окно: с узлами, с мешками бегут там, и конца краю народу не видно. Придирчивый вовсе озлился.
– Милый, – прошу его, – минутку обождите, сейчас придет женщина с детками, не для себя я занял места.
– А кот зачем? – кричит он. – Военное время, а они котов возят.
– Долой кота! – кричат другие.
Успокоить их невозможно. Лезут в вагон новые прибегающие, дверь до половины завалена вещами. И через гору лезут, давят, кричат, ругаются, обижаются. Спасая людей, свистит кондуктор. Поезд трогается, люди бегут за поездом, и вижу в окно: мои близкие там тоже спешат, машут, делают знаки кондуктору.
– Извиняюсь, извиняюсь! – кричит с подножки обер-кондуктор.
Так бывают сны такие глубокие, что никак не пробудишься, и когда, уже совсем приходя в себя, начинаешь различать все обыкновенное, и столик, и обои, и картинки на стенах, кажется, что принес с собой из того мира какую-то вещь и показать ее можно другим. «Был я, – начну рассказывать, – на неведомых тропинках и видел, стоит на прежнем месте, у Лукоморья, дуб и кот ходит – жив еще кот, вот я его с собой захватил».
– Долой кота! кричат. – К черту кота!
Откуда-то, кажется, с верхней полки, жилистые тянутся руки, поднимают плетенку и бросают в окно.
Хохочет толпа вся вместе, а в одиночку, наверное же, у каждого есть своя грезица тайная. Вокруг леса горят на болотах, и поезд, разбрасывая новые искры в сухмень, тоже по-своему над чем-то грохочет.
На неведомой станцииЧерез пепел горящих лесов, как незнакомое светило, было тусменно-желтое солнце над черной спаленной пустыней болот. В вагоне говорили нелепое:
– Правда, что Новгородскую губернию перегонят в Томскую?
– И очень просто!
Другие говорили о станции, что эта станция, где сейчас поезд остановится, неизвестная.
– Бывает разве неизвестная? На карте все станции указаны.
– Поди-ка ты, все. О всем думали, все пересчитали, а про одну и забыли.
– Это в каждом деле бывает.
– Ну, и осталась неизвестная, захочет поезд, остановится, не захочет, мимо пройдет, ни спроса, ни ответа за это нет никому.
С большим трудом выбиваюсь я из вагона посмотреть неизвестную станцию. Тут у самого полотна учат людей в вольной одежде и с крестами на шапках. Девочка маленькая сидит на шпале, горько плачет, озаренная странным светом незнакомого солнца. Нищенка откуда-то взялась, просит у меня ради Христа. Я спросил у нищенки, почему так мало стало нищенок, куда они девались?
– Все тут, – отвечает, – у кого же просить, теперь нас забыли, теперь все о себе думают.
– Все о родине думают, – поправил я нищенку. Не понимает она и повторяет:
– О себе, теперь все о себе думают, теперь о других думать некогда, своего горя довольно.
– Ну, вот вам и «Копейка», – говорит обер, – я же верно вам говорил: выступила.
– Англия объявила войну – напечатано в газете.
– Объявила? Ну, слава Богу! – говорят возле кондуктора.
Только нищенке той нет никакого дела до Англии, она спрашивает девочку, почему она плачет. И девочка, всхлипывая, ей говорит, показывая на ополченцев:
– Татку бегать заставили, бабушка, вон он бежит. И, казалось, не солнце было на неведомой станции, а неведомое желтое светило так странно и отдельно от нас и не для нас было в пепле горящих лесов, и я, и нищенка, и эта девочка, трое мы, совсем ничего не знали про новое светило.
– Татку бегать заставили, – всхлипывая, повторяла девочка.
То не леса, то сама земля горит – ползучий, медленный, невидимый огонь на болоте валит деревья. Сядет птица на дерево, запоет, а дерево повалится. Перелетает на другое, и то валится. Пепел солнце закрыл совершенно. По черной поляне будто бы я бреду с посошком в город великий. Вот он прежний город славный, белый цвет на болоте. Весь он теперь, от края до края, засыпан пеплом горящих лесов. Выхожу я из пепла на широкую улицу, где много светлее, и мостовая на ней не асфальтовая, а костяная, белыми и черными шашками, все дома одинаково пепельны, и у каждого рядами костяные статуи, в черном – мужей, в белом – жен. Улица мне эта хорошо знакома, не раз я проходил по ней к одному дому тайно, теперь открыто вхожу в этот дом, потому что не от кого теперь в городе скрываться. В этом доме теперь открыто встречает меня над пеплом идущая Грезица, и сама подает мне тот самый потерянный белый крест из цветка.
Посев
Есть такая примета в наших местах, что как под окнами покажется молодая крапива – конец водяной весне, земля начинает дышать, муха волю получает, мужик соху налаживает, и близко время ярового посева.
Теперь, в годы военные, к этому еще прибавилось: когда молодая крапива под окнами показывается – солдаты с фронта на посев просятся. Прошлый год в начале апреля в газетах проводили полезную мысль, что очень хорошо бы для посева давать эти отпуски как можно чаще.