Петербург. Стихотворения (Сборник) - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «А знаете», – заинтересовался теперь и Александр Иванович словами, – «я понимаю вас: тиканье… Звук воспринимаешь по-разному; если только прислушаться к звуку, будет в нем– то же все, да не то… Я раз напугал неврастеника; в разговоре стал по столу пристукивать пальцем, со смыслом, знаете ли, – в такт разговору; так вот он вдруг на меня посмотрел, побледнел, замолчал, да как спросит: „Что вы это?“ А я ему: „Ничего“, а сам продолжаю постукивать по столу… Верите ли – с ним припадок: обиделся – до того, что на улице не отвечал на поклоны… Понимаю я это…»
– «Нет-нет-нет: тут понять невозможно… Что-то тут – приподымалось, припоминалось – какие-то незнакомые и все же знакомые бреды…»
– «Припоминалось детство – не правда ли?»
– «Будто слетела какая-то повязка со всех ощущений… Шевелилось над головой – знаете? Волосы дыбом: это я понимаю, что значит; только это не то – не волосы, потому что стоишь с раскрывшимся теменем. Волосы дыбом – выражение это я понял сегодняшней ночью; и это – не волосы; все тело было, как волосы, – дыбом: ощетинилось волосинками; и ноги, и руки, и грудь – все, будто из невидной шерсти, которую щекочут соломинкой; или вот тоже: будто садишься в нарзанную холодную ванну и углекислота пузырьками по коже – щекочет, пульсирует, бегает – все быстрее, быстрее, так что если замрешь, то биения, пульсы, щекотка превращаются в какое-то мощное чувство, будто тебя терзают на части, растаскивают члены тела в противоположные стороны: спереди вырывается сердце, сзади, из спины, вырывают, как из плетня хворостину, собственный позвоночник твой; за волосы тащат вверх; за ноги – в недра… Двинешься – и все замирает, как будто…»
– «Словом, были вы, Николай Аполлонович, как Дионис терзаемый… Но – в сторону шутки: вы теперь говорите совсем другим языком; не узнаю я вас… Не по Канту теперь говорите… Этого языка я от вас еще не слыхал…»
– «Да я уж сказал вам: какая-то слетела повязка – со всех ощущений… Не по Канту – вы верно сказали… Какое там!.. Там – все другое…»
– «Там, Николай Аполлонович, логика, проведенная в кровь, то есть ощущение мозга в крови или – мертвый застой; а вот налетело на вас настоящее потрясение жизни и кровь бросилась к мозгу; оттого и в словах ваших слышно биение подлинной крови…»
– «Стою я, знаете ли, над ней, и – скажите пожалуйста: мне кажется, – да, о чем это я?»
– «Вам “кажется ”, сказали вы», – подтвердил Александр Иванович…
– «Мне кажется – весь-то пухну, весь-то я давно пораспух: может быть, сотни лет, как я пухну; да и расхаживаю себе, не замечая того, распухшим уродом… Это, правда, ужасно».
– «Это все – ощущения…»
– «А скажите, я… не…»
Александр Иванович сострадательно усмехнулся:
– «Наоборот, вы осунулись: щеки – втянуты, под глазами – круги».
– «Я стоял там над ней … Да не я там стоял – не я же, не я же, а… какой-то, так сказать, великан с преогромною идиотскою головою и с несросшимся теменем; и при этом – пульсирует тело; всюду-всюду на коже – иголочки: стреляет, покалывает; и я явственно слышу укол – в расстоянии по крайней мере на четверть аршина от тела, вне тела!.. А?.. Подумайте только!.. Потом – другой, третий: много-много уколов в ощущении совершенно телесном – вне тела… А уколы-то, биения, пульсы – поймите вы! – очертили собственный контур мой – за пределами тела, вне кожи: кожа – внутри ощущений. Что это? Или я был вывернут наизнанку, кожей – внутрь, или выскочил мозг?»
– «Просто были вы вне себя…»
– «Хорошо это вам говорить „вне себя“; „вне себя“ – так все говорят; выражение это – аллегория просто, не опирающаяся на телесные ощущения, а, в лучшем случае, лишь на эмоцию. Я же чувствовал себя вне себя совершенно телесно, физиологически, что ли, и вовсе не эмоционально… Разумеется, кроме того, я был еще вне себя в вашем смысле: то есть был потрясен. Главное же не это, а то, что ощущения органов чувств разлились вкруг меня, вдруг расширились, распространились в пространстве: разлетался я, как бомб…»
– «Тсс!»
– «На части!..»
– «Могут услышать…»
– «Кто же это там стоял, ощущал – я, не я? Это было со мною, во мне, вне меня… Видите, какой набор слов?..»
– «Помните, давеча, как я у вас был, с узелком, то я у вас спрашивал, почему это я – я. Вы тогда меня не поняли вовсе…»
– «А теперь я все понял: но ведь это – ужас, ведь ужас…»
– «Не ужас, а подлинное переживание Диониса: не словесное, не книжное, разумеется… Умирающего Диониса…»
– «Просто, черт знает что!»
– «Успокойтесь же, Николай Аполлонович, вы страшно устали; и устать вам немудрено: столькое пережить за одну только ночь… И не такого свалило бы». – Александр Иванович положил свою руку ему на плечо; плечо перед ним выдавалось на уровне груди; и плечо то дрожало; Александр Иванович теперь испытывал прямо-таки потребность отделаться от нервно трещавшего перед ним Николая Аполлоновича, чтобы отдать себе в происшедшем ясный и спокойный отчет.
– «Да я спокоен, совершенно спокоен; теперь, знаете ли, я не прочь даже выпить; бодрость эдакая, подъем… Ведь, вы наверное можете мне сказать, что порученье – обман?»
Этого наверное не мог сказать Александр Иванович; тем не менее Александр Иванович с необычною пылкостью отрезал всего лишь:
– «Ручаюсь…»
ОткровениеНаконец он простился.
Надо было теперь зашагать: все шагать, вновь шагать – до полного одурения мозга, чтоб свалиться на столик харчевни – соображать и пить водку.
Александр Иванович вспомнил: письмецо, письмецо! Сам-то он ведь должен был передать письмецо – по поручению некой особы: передать Аблеухову.
Как он все позабыл! Письмецо с собою он брал, отправляясь тогда к Аблеухову – с узелочком; письмецо передать он забыл; передал вскоре после – Варваре Евграфовне, которая ему говорила, что с Аблеуховым встретится. Письмецо то вот и могло оказаться письмецом роковым. Нет, да нет!
Не тем оно было; да и то, роковое, по словам Аблеухова, ему было передано на балу; и – какою-то маскою… Маска, бал и – Варвара Евграфовна Соловьева. Нет и нет!
Александр Иванович успокоился: значит то письмецо вовсе не было этим, переданным Соловьевой и полученным от Липпанченки; значит он, Александр Иванович Дудкин, непричастен был в этом деле; но – главное: ужасное поручение от особы исходить не могло; это был главный козырь в руках его: козырь, побивающий бред и все бредные его подозрения (подозрения эти опять пронеслись у него в голове, когда он обещался, ручался за партию – за Липпанченко, то есть потому, что Липпанченко был его орган общения с партией); если бы не этот в руках его находящийся козырь, то есть если бы письмецо шло от партии, от Липпанченко, то особа, Липпанченко, была бы особою подозрительной, а он, Александр Иванович Дудкин, оказался бы связанным с подозрительной личностью.
И встали бы бреды.
Только что он сообразил это все и уже собирался пересечь ток пролеток, чтобы прыгнуть в навстречу бегущую конку (трамвая ведь еще не было), как его позвал голос:
– «Александр Иванович, постойте… Минуточку…»
Обернулся и увидел, что оставленный им за мгновенье пред тем Николай Аполлонович, задыхаясь, бежит за ним чрез толпу – весь дрожащий и потный; с лихорадочным огонечком в глазах он махал ему тростью через головы удивленных прохожих…
– «Минуточку…»
Ах ты Господи!
– «Стойте: мне, Александр Иванович, трудно с вами расстаться… Я вот только скажу вам еще…», – он взял его за руку и отвел к ближайшей витрине.
– «Мне открылось еще… Откровенно это, что ли – там, над жестяночкой?..»
– «Слушайте, Николай Аполлонович, мне пора; и по вашему делу пора…»
– «Да, да, да: я сейчас… я секундочку, терцию…»
– «Ну – ну: слушаю…»
Николай Аполлонович обнаруживал теперь своим видом, ну, прямо-таки, вдохновение какое-то; с радости он, очевидно, забыл, что не все еще распуталось для него, и – что главное: жестянница еще тикала, преодолевая без устали двадцать четыре часа.
– «Будто какое-то откровение, что я – рос; рос я, знаете ли, в неизмеримость, преодолевая пространства; уверяю вас, что то было реально: и со мною росли все предметы; и – комната, и – вид на Неву, и – Петропавловский шпиц: все выростало, росло – все; и уже приканчивался рост (просто расти было некуда, не во что); в этом же, что кончалось, в конце, в окончании, – там, казалось мне, было какое-то иное начало: законечное, что ли… Какое-то оно пренелепейшее, неприятнейшее и дичайшее – дичайшее, вот что – главное; дичайшее, может быть, потому, что у меня не имеется органа, который бы умел осмысливать этот смысл, так сказать, законечный; в месте органов чувств ощущение было – „ноль“ ощущением; а воспринималося нечто, что и не ноль, и не единица, а – менее чем единица. Вся нелепость была, может быть, только в том, что ощущение было – ощущением «ноль минус нечто», хоть пять, например».