Том 1. Тихие зори - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночевать он домой не вернулся, а отправился к знакомому суфлеру. Попелло-Козельский воодушевил и его, и они провели вечер в пивной, а ночью он не мог заснуть: все представлялось, как он безнадежно одинок и вместе велик, ибо в нем гнездятся уже образы мировой поэзии, и горе привело к тому, что, наконец, он воплотит их. «О, счастье, счастье! – восклицал он. – Как дорого платит за тебя человечество!»
Был ли он прав относительно человечества – неизвестно, но для себя не ошибся: на другой день с ним случился нервный припадок, и его свезли в губернскую больницу, в нервно-психиатрическое отделение.
IVПопелло-Козельский выздоровел, но к Сабанеевой не вернулся. Он много мучился, но гордость взяла верх.
Дослужив сезон в оперетке, отправился в Москву за ангажементом.
В Москве он жил в грязных номерах «Константинополь», кормился в актерском трактирчике, где было отличнейшее пиво, и ходил в бюро. Он являлся туда в красном галстухе, с горящими глазами, и пот тоски и гордости выступал на его лбу.
Для смелости он выпивал чего-нибудь перед бюро и быстро пьянел – от жизни впроголодь. Тогда знакомая толпа бритых лиц становилась оживленней, сам он представлялся себе выше, и, проходя мимо зеркала, взглядывая на худое, морщинистое лицо с румянцем волнения, но «благородным» лбом и темными глазами, Попелло-Козельский думал: «Странно, почему меня не берут на хорошие роли!» Ему снова мучительно хотелось, чтоб его взяли, чтобы он показал, наконец себя.
Он забывал, что у всех, толокшихся здесь, были такие же мысли и так же они думали, что они красивее, талантливей и замечательнее других. Он не знал, что с этими же чувствами бродила здесь некогда его мать, так же горели ее щеки, так же глаза глядели с высокомерием и мольбой. И как тогда, так и теперь и в будущем, бог земных успехов невидимо реял над ними, окрыляя одного, пропуская мимо сотни.
Взяв, какой мог, авансик, проев его, сделав долг и в трактирчике, и в «Константинополе», Попелло-Козельский подписал, наконец, в Вологду на пятьдесят рублей в драматический театр.
Как и раньше, служил он на полувыходах. Вспоминал Сабанееву, выпив пива, кричал: «Проклятие!» и бил кулаком по столу. К женщинам стал относиться еще резче; и по тем же причинам, как и прежде, по бедности и отсутствию славы, в него и в Вологде не влюбилась ни одна гимназистка.
Но зато усилились в нем нервность, и мрачная мечтательность. Вечерами долго мог он валяться на убогой кровати, воображать себя великим актером, даже переживать, как казалось, некоторые роли. Тогда он становился раздражителен. Ссорился с товарищами, дерзил режиссеру. Понемногу его стали считать в труппе неудобным.
Он это видел. Но объяснял тем, что они чувствуют в нем существо высшее, завидуют, не дают ходу. Ложась спать и прикрываясь собственным пальто, Попелло-Козельский иронически улыбался врагам: «Ничтожества! Разве они понимают искусство? Мы одиноки, это и Пушкин говорил; как у него там? Ты – поэт, ты – царь, и живи один, что-то в этом роде, не помню, но неважно. Смысл такой».
И, полагая, что это сказано про него, Попелло-Козельский поворачивался на другой бок, голодный желудок его урчал, но в воспаленном мозгу слышались рукоплесканья, вой толпы, летели цветы.
Будто бы жива его мать. Она сидит в первом ряду, плачет и говорит соседке: «Как я счастлива, у меня гениальный сын. Я всегда так думала. И знаете – он потомок древних литовских князей, одна из ветвей Гедиминовичей».
После спектакля она приходит в уборную и падает в его объятия. «Сын, прости, что я бросила тебя. Это женская слабость, я уступила нужде, но всегда я тебя любила и верила в твой талант». Он тоже плачет, прощает, их снова осыпают цветами, и он ведет ее под руку в карету. Из кареты выпряжены лошади: их везет молодежь.
«Я отдал три года жизни той женщине, – говорит он, – для нее пришлось унизить искусство и служить в оперетке. Оттого я и запоздал. Но теперь догоняю».
Дальше все у него путалось, он засыпал. Утром же предстояло идти на репетицию, где он был занят во втором и четвертом акте – в массовых сценах, игравшихся десятком статистов.
Весною он снова был в Москве и снова жил в «Константинополе», пил пиво и ходил в бюро. Он делал это и в следующую весну, и еще в следующую. Плешь его разрасталась, он худел, становился раздражительней и вспыльчивей. Иногда встречался со старыми знакомыми, с кем играл восемь – десять лет назад. Их них некоторые обладали уже солидностью, носили перстни и цепочки поперек живота. Другие пресмыкались, как и он. Попелло-Козельский ненавидел первых и быстро напивался со вторыми.
Но из года в год ему становилось труднее: менялось время, люди; и в его лицедейском ремесле произошли перемены. Актеров стало меньше и больше кинематографов. Молодые актрисы нередко уже умели танцевать, и знали разные жалкие слова, каких Попелло-Козельский не знал. Даже одеваться начали иначе, иные пошли манеры, иначе пили. Попелло-Козельский чувствовал, что отстает. Странны были бы теперь его претензии играть Шекспира, когда никто уже Шекспиром не интересовался. Но он не уступал. Бедность оттачивала его высокомерие, и он стал еще заносчивей с антрепренерами. Не раз и не два оставался он без работы.
Трудно сказать, как он жил. Пробовал изображать для кинемо, разыгрывал в клубах по два рубля, занимал, голодал, не платил за комнатку и падал духом. Раз ему прислала двадцать пять рублей Сабанеева, с посыльным. Уже несколько дней он не ел горячего. Но на листке бумаги, вложенном в конверт, где возвращались деньги, Попелло-Козельский написал: «Подаяния не принимаю. Артист горд». Последние слова он взял у Островского и был рад, что вспомнил их так вовремя.
Однажды, в ноябре, вскоре после этого, Попелло-Козельский шел вечером по Страстному бульвару. К нему подошла молодая проститутка Вера Гаврилова, по прозвищу Верка Пистолет.
По давнему обычаю уличных девушек, она обратилась к нему так:
– Бритый, дайте папироску!
Попелло-Козельский был рассеян, но от крайней нервности последнего времени вздрогнул.
– Пожалуйста, – ответил он и вынул из кармана коробочку, где было три штуки: одну он отдал Верке, другую взял сам.
Чиркнув спичкой, он увидел ее когда-то миловидное лицо, где могла еще блеснуть веселость (за что ее и звали Пистолетом), но уже с припухлостью под глазами. Она предложила пойти к ней, он согласился, прибавив, что денег у него – всего рубль.
– Я артист, – говорил он дорогой, волнуясь, горячась. – Я временно почти на улице, как и ты. Но это ничего не значит. Я своего добьюсь. Не зря же Самсонов говорил, что я – талант.
Верка Пистолет рассмеялась:
– Что ж у вас рубль всего? Ко мне тоже один ходил из театра, ничего не рассказывал, а потом мне Нюша говорит: «Он, милая, там в капельдинах служит».
Попелло-Козельский так обиделся, что чуть не ушел. Верка Пистолет поняла, что поступила нетактично. Актерский рубль ей был очень нужен, и она употребила все изящество и кокетство бульварной Венеры, чтобы смягчить заказчика.
– Вы это оставьте без внимания, – говорила она, вводя его к себе. – Мало ли чего сболтнешь. Тот и из себя был другой. А вы, сейчас видно, – барин.
Попелло-Козельский выпил у нее пива, воодушевился и, к крайнему изумлению Верки Пистолета, принялся декламировать. Ей было смешно, но, как честная работница своего дела, она понимала, что сердить гостя нельзя. Когда же он выпил еще, в его взлохмаченных, полуседых висках и воспаленном взгляде появилось что-то больное. Верке стало жутко. «Полоумный, – подумала она, – как бы еще не зарезал!»
– Офелия, – вскричал он, становясь перед ней на колени, – помяни меня в своих молитвах!
– Пойдемте, господин, ляжем, – сказала Верка серьезно.
Она считала, что это наиболее подходит к положению и скорее успокоит артиста.
Отчасти она оказалась права, но именно отчасти: ибо все же гость ее явно не был похож на обычных посетителей. Ночью он будил ее, вскакивал, бормотал что-то, осыпал поцелуями и говорил, что не достоин ее. Явно, он принимал ее за другую. Но все же Верке, которую обычно называли кратким и выразительным именем, которую мог обидеть всякий, кому не лень, это был приятно. Она тоже напилась, уже глухою ночью, и оба заснули в странном, полубредовом состоянии.
Утром, когда нужно было уходить, Попелло-Козельский заплакал и сказал, что не может ее бросить. Удивление Верки Пистолета перешло всякие границы. Попелло-Козельский заявил, что будет жить у нее хоть в лакеях, но домой не вернется.
Никогда не было у Верки лакеев, и она не собиралась их заводить. Однако, слова Попелло-Козельского о том, что он любит ее, будет на нее работать и за ней ухаживать, произвели впечатление.
Кроме того, хотя Попелло-Козельский и выглядел странным, но был вполне приличен. Все же, посоветовавшись с хозяйкой, она ответила, что жить здесь нельзя, а пусть он к ней приходит когда вздумается, и она всегда будет рада.