Учебные годы старого барчука - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Силушка по жилушкам так живчиком переливается», как говорится в старой былине. Нашим здоровым молодым желудкам нужна была добрая и чистая кормёжка, а нас безжалостно мучил скупой пансионский стол, на который отпускалось невообразимо мало, и из которого ухитрялись ещё уделять себе разнообразные доли разнообразные чины, им заведовавшие, от почтеннейшего Herr´a инспектора Густава Густавыча и эконома Чижевича до последнего куховара и судомойки.
Остаться при таком режиме без одного кушанья или без булки было для нас наказанием очень чувствительным во всей буквальности этого слова, и даже несколько жестоким, если посмотреть на этот вопрос с здравой точки зрения. Поэтому огульное применение этой антигигиенической меры к целому классу всегда вызывало среди нас особенное раздражение. Когда один, два, пять человек оставались без булки или без обеда, — их, конечно, кормили общими силами, с мира по нитке, все были довольны и никакого ожесточения ни у кого не являлось. Но когда голодухе подвергался целый класс, — наши закулисные средства оказывались совсем бессильными, и страсти разыгрывались не на шутку.
Все пансионеры были рассажены по классам, и два солдата-буфетчика носили из двери в дверь большие мешки, набитые разрезанными надвое булками.
Четырёхглазый Гольц с одной стороны, Нотович с другой оберегали это странствующее сокровище и раздавали счётом булки каждому классу. С нетерпением дожидались мы, проголодавшись не на шутку за своим постным обедом, когда этот провиантский транспорт повернёт, наконец, из младших классов в наш коридор. Вот раздаются давно желанные шаги. Десятки стриженых головёшек, белобрысых и черноволосых, высовываются друг через друга из дверей класса, десятки горячих мальчишеских глазёнок радостно уставились на торжественное шествие грузных мешков, распёртых во все стороны, как беременные бабы. Вот они уже около нашей двери, вот поравнялись с нею…
— Господа, да что ж это? Куда ж это они?
Буфетчик Кондрат с противными, как у таракана, рыжими баками, даже и не смотрит на нас, пыхтя под своею ношею, а прямо так и прёт с нею к дверям пятого класса, словно нас, четвероклассников, никогда и на свете не бывало, словно он не заметил даже уголком глаза нашей удивлённой, разинувшей рты и жадно теснившейся к двери мальчишеской толпы.
— А нам, а нам? — раздаются из этой толпы обиженно испуганные голоса. — Отчего нам после? Заворачивай к нам, Кондрат!
Четыре тёмно-зелёные стекла обернулись с ликующим сверканьем в нашу сторону, и противный немецкий рот Оскара Оскарыча безмолвно осклабился злобною насмешливою улыбкою червивых выкрошившихся зубов.
— А вам, еша, фигу под нос! Вот видели такую? — с грубым хохотом добавил Нотович, показывая нам пальцами кукиш. — Покушайте пока это, а булки завтра получите, а то вы чересчур горохом наелись.
— Господа, слышите, что ж это такое? — послышались почти слёзные, встревоженные голоса. — Они уносят от нас булки! Ей-богу, уносят…
Толпа наша стала незаметно выпирать из класса.
— Оскар Оскарыч! Что ж это такое? Какое вы имеете право? В четвёртом классе разве надзиратель может без булок оставлять? — кричали со всех сторон искренно огорчённые четвероклассники. — Это же против закона, инспектор ничего не говорил… Мы к инспектору пойдём… Это свинство!
Тёмно-зелёные очки продолжали молча злорадно сверкать, а противный червивый рот осклаблялся от удовольствия до самых ушей, пушистый и толстых, как у коровы. Презрительно махая на нас рукою, Гольц поталкивал другою буфетчика, торопя его идти вперёд.
Нотович потешался ещё больше Гольца и не переставал выпускать свои остроты.
— Что, еша? Булки, видно, вкуснее гороху? Вот напёрлись, дурачьё, горохом, а теперь булок не хотите есть… Сами, еша, виноваты, а булки, еша, как нарочно, мягкие да пухлые… Ну, не хотите, еша, как хотите. И без вас люди съедят, — издевался он над нами.
— Станислав Матвеич! Да за что же это? Ведь мы и без того не обедали ничего. Ведь вы нас с голоду поморите! — кричали напиравшие кругом четвероклассники, старавшиеся всячески затруднить шествие аппетитных толстопузых мешков.
— А зачем, еша, вы горох поели! — хохотал Нотович. — Вот зато теперь карета у вас под носом мимо прокатила! Прозевали, еша, ребятушки, дали зевка!
— Мы есть хотим, Станислав Матвеич, прикажите нам раздать булки. У нас и без того животы подвело, — продолжали кричать кругом.
— Ах, животы подвело? Так вы ремешком подтянитесь потуже, вот оно и ладно будет, всё равно, что поел, — не переставал потешаться Нотович. — А не то папироски покурите, тоже хорошая вещь. Вот, попросите у Артёмова, у него всегда карманы полны табаку.
— Вы у меня по карманам нюхали, что ли? — огрызнулся из толпы Артёмов. — Да вы бобы не разводите, а прикажите булки нам сейчас раздавать! Это ещё что за новости в самом деле выдумали, старшие классы без булок оставлять! Мы вам не первоклассники! Мы прямо к директору отправимся всем классом; что вы тут уродничаете над нами? — дерзко кричал он.
— А вот ты, еша, командовать, дружище, когда горох ели, с тебя, еша, и довольно! — хохотал Нотович. — А теперь уж нам, еша, позволь покомандовать с Оскар Оскарычем. Посмотрим, еша, кто из нас внакладе будет. Вноси, еша, скорее в пятый класс, Кондрат! — прибавил он, хватаясь за дверь пятого класса и подталкивая вперёд буфетчика.
Раздутые булками драгоценные мешки готовы были исчезнуть за дверью чужого класса. Последняя надежда пропадала, и все мы со скорбными лицами, с глубоко огорчённым сердцем следили за роковыми шагами Кондрата.
— Господа, да что вы смотрите на них, тащите булки к нам в класс! — раздался смелый голос Артёмова.
В ту же минуту всё зашаталось и смешалось. Отчаянно оравшая на нас рожа Гольца была мгновенно оторвана, словно морскою волной, от мешка, за который он было ухватился; Нотович очутился под вешалкою с шинелями, притиснутый к самой стене; сбитый с ног Кондрат тащился по полу, бороня его носом, но не выпуская из рук мешка, в который он крепко вцепился, а шумная толпа красных воротников и раскрасневшихся от волнения и радости мальчишеских лиц с ликующими криками отливала по коридору от дверей пятого класса к дверям четвёртого, высоко неся на руках, в виде трофея победы, огромный мешок с булками, вырванный у другого буфетчика. Булки, рассыпавшиеся из Кондратова мешка, валялись по всему классу, точно оружие убитых воинов на поле битвы.
***Мы все ходили как поморенные мухи. Чего нужно было ожидать, то и случилось. Инспектор даже не заглянул к нам. Дело перешло прямо в руки директора. Гольц и Нотович нашпионили на нас что было и чего не было. Рапорт их был на нескольких листах, а в нём целая потрясающая повесть о революции в четвёртом классе. Лаптев из седьмого класса, друживший с надзирателем Козловским, единственным русским из всех двунадесяти языков, нами заведовавших, сам читал тайком этот знаменитый союзный рапорт «пшика» и «штрика» в дежурной комнате, и рассказывал нам потом о всех ужасах, которые в нём настрочили про нас чужеземные ненавистники наши. Артёмов изображался там чуть не Пугачёвым или Стенькою Разиным. На другой день стало известно в гимназии, что утром собирался педагогический совет, и что постановлено «телесно наказать Артёмова в присутствии директора и совета». Старшие классы пансиона ходили целый этот день озабоченные и встревоженные. Всех угнетала мысль о приготовлявшемся позорном событии, которое должно было лечь чёрным пятном на истории старших классов. До сих пор они ревниво отстаивали свои права, и право свободы от розог прежде всего. Правда, ходили слухи, будто Кумани из шестого класса и Круглова из седьмого класса секретно от всех высекли в советской комнате ещё года два тому назад, когда оба они были пятиклассниками. Местная сплетня передавала за верное, что они согласились добровольно подвергнуться секуции, чтобы только их не исключили из гимназии, после торжественного обещания директора, что об этом не узнает никто из товарищей. Всё-таки это было сделано тайком и, так сказать, по взаимному уговору, да и было ли ещё, — наверное трудно судить. Всё-таки права старших классов не были этим нарушены явно и публично. И вдруг мы, четвероклассники, опозорим долголетнюю славу старших классов и посрамимся перед всею гимназиею, малодушно выдав головою своего товарища и героя!
Нам это казалось невыносимым и невозможным. Тоска и стыд давили нам душу. А между тем что же делать? Класс наш был небольшой, и всё больше малюки. Кроме Бардина, Артёмова, Шумейки и Белокопытова, рослого народу совсем не было. Что могли мы сделать против директора, совета, надзирателей и целой толпы солдат? И потом, как это вдруг мы не дадим и послушаемся, когда придёт сам директор, которого один вид, один звук голоса в прихожей, один скрип сапог по коридору вселял трепет в каждого из нас? Мы уныло шептались между собою по углам класса и строили разные хитрые планы, ходя, обнявшись за шеи, из конца в конец полутёмных коридоров. Но всё, что выдумывали наши глупые детские головы в пылу возмущённого чувства, оказывалось несбыточным вздором при более хладнокровном обсуждении. А мы хорошо сознавали, что на нас устремлены безмолвные ожидания всей гимназии, что нам судьба задала, так сказать, торжественный публичный экзамен, чтобы показать всем, достойны ли мы с честью носить высокое звание «старшего класса». В торопливых и горячих спорах наших перебраны были все дошедшие до нас исторические предания гимназии о том, что делалось обыкновенно в подобных роковых обстоятельствах в более героические времена. Но точного и ясного ничего узнать было нельзя. Рассказы пансионерских старожилов, вроде усатого семиклассника Горбачёва, продежурившего в гимназии ровно шестнадцать лет, по два и даже по три года во всех без исключения классах, — были украшены очевидными веяньями поэзии и укутаны некоторым легендарным туманом.