Учебные годы старого барчука - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кухне народ всё был грубый и ругательный. Прокрадёшься туда иногда разжиться каким-нибудь кусочком, когда живот подводит от голода, и потом сам не рад, не знаешь, как и удрать оттуда. Артёмов, Лаптев, Бардин, силачи наши, те входили в кухню смело, как победители, и брали, что им было нужно, не обращая никакого внимания на брань солдат-куховаров. Сами такие словечки им в ответ загибали, что даже ругатели-куховары рты разевали от неожиданности. Но я этого не умел и не смел, а сгорал от стыда от грубых насмешек небритого Архипыча, которого зелёные глаза были чуть видны среди сплошной седой щетины, покрывавшей его рябое лицо с солдатскими, резко подстриженными усами. Я думаю, что и в самом деле совершаю невесть какое преступление, выпрашивая у него кусочек жилистой говядины, и поэтому спасался скорее в коридор, как напроказившая мышь в норку, заслышавши шаги человека. Постом кормили нас особенно скверно, а уж на говенье и подавно. Но сегодня просто в рот ничего нельзя было взять.
Артёмов был старшим в нашей «чаше», помещавшейся как раз в голове второго стола, где сидели «большие»; в каждой «чаше» было по восьми человек, и один из них, старший, разливал остальным. Место нашей чаши было самое невыгодное. Во-первых, мы были дальше всех от входа, стало быть, входили первые, выходили последние, и получали последними свои порции, а главное — за нашею чашею сидел надзиратель, что уничтожало всякую радость свободного обеденного часа. Надзиратель был в этот день Гольц, — не «пшик», а «штрик»; он был больше известен среди нас под именем «четырёхглазого», столько же по причине тёмно-зелёных очков с четырьмя стёклами, сколько и по ядовитой пронзительности своих глаз, видевших, казалось, сквозь стены и сквозь пол всё, что делалось в гимназии.
Перед нами на грязной скатерти, усеянной жирными пятнами, стояло надтреснутое блюдо с горохом, который казался не изжаренным, а засушенным в конопляном масле. Никто из нас не прикасался к нему, на других чашах большого стола блюда стояли тоже нетронутыми.
— Артёмов, чего вы не раздаваить? Раздаваить тотчас! — строгим голосом сказал Гольц, сверкая на Артёмова тёмными стёклами.
— Чего я буду раздавать, когда никто не хочет! Насильно, что ли, буду в рот им пихать? — ответил Артёмов, не поворачивая к Гольцу головы. — Видите, вон, никто не хочет есть, на всём столе… Кому охота гадость эту жевать?
— Слишишь ты, мерзкий мальчишка, что я приказывал! — крикнул рассерженный немец, стуча кулаком по столу. — Раздаваить тотчас всем! Смеешь ти гадость звать казённа порция? Барин важна, подумаешь! Богач какой! А в доме у твоей маменька, может, и гороха нет…
— Вы не смейте про мать мою ничего говорить, слышите, а то я к инспектору вас потащу! — огрызнулся на него Артёмов. — Какое вы имеете право моих родных трогать? Всякая сволочь тоже позволяет себе!
— Как! Кто такой сволочь? Повтори! — кричал совсем взбешённый Гольц, вскочив с места.
— Нужно мне очень повторять! Слыхали пословицу: для глухого двух обеден не служат.
— Нет, ти повторишь, мерзка мальчишка! Ти повторишь, что ти сказал, — вне себя приставал к нему немец.
— А да ну те вас, отстаньте! Чего пристали ко мне, как банный лист. Ну вас! — с грубым хохотом отвечал Артёмов. — Весь стол не ест, а он ко мне одному пристаёт. Небось, вот к семиклассникам не смеете подойти, знаете, что вам там от ворот крутой поворот дадут!
— Это ти, гадкий мальчишка, бунтовал всех… Это ти подговорил их горох не кушать. Вот постой, я на тебя рапорт такой Herr инспектору подам… Цела месяц в карцер отсидишь.
— Вы скажете, пожалуй, что я бросать горох подучил, а я вот тут около вас сижу и молчу! Вот вы сами видите! — дерзко усмехаясь, сказал Артёмов, в то же время давая головою условленный сигнал.
В ту же минуту по всей длинной столовой прокатился словно залп крупной дроби. Четвероклассники и пятиклассники, сидевшие рядом с нами, горстями хватали с блюд и ловко швыряли в стены, в потолок, в окна засушенный в масле горох, который стучал, прыгал и отскакивал, как настоящая дробь. Оторопелый Гольц, беспомощно озираясь грозно сверкавшими тёмно-зелёными очками, напрасно бросался во все стороны, силясь прекратить эту дружную бомбардировку. Метко пущенная горсть гороха попала ему как раз в лысину, так что он даже вскрикнул от боли.
— Это всё ти, всё ти зашиншик, скверна мальчишка! Ти за всех ответишь! — грозил Артёмову рассвирипевший Гольц. — А вас я проучу, голюбшики! Коли ви сити так, что на пол кушанье бросаить, все без булька сегодня! Попоститесь, голюбшики, равно наш нынче говеить…
— Ну уж это посмотрим! — закричали из седьмого класса. — Это вы с инспектором чересчур жирны будете, на наших булках деньги наживать.
— Кормите нас всякою тухлятиной, да ещё и хлеб отнимать хотите, — присоединился там же другой голос.
— Вот пусть только попробуют булок не дать, будет тогда потеха! — крикнул с задорным смехом кто-то ещё.
— Говорят вам, молшать! Что ви как собака лаить! — вне себя от гнева кричал Гольц, торопливо бросаясь к говорящим, но не успевая заметить никого. — Вот я сейчас за Herr инспектором пошлю… Пусть он полюбовается на вас… Это чисто бунт.
— А мы директору будем жаловаться, что вы нас с голоду морите, — раздавались голоса больших. — За нас деньги платят, чтоб нас кормили, а не морили. Мы понесём ему ваш горох. Не раскидывайте его, господа, давайте соберём его, покажем директору.
Напоминание о директоре разом изменило воинственное настроение духа нашего Гольца.
— А ежели так, stehen sie auf. Кушать не желаить, так молитва шитать, и в класс все. Ну, geschwind, geschwind, — скомандовал он. Все встали с лавок, но молитвы никто не читал. — Шитать молитва, говору вам! — сердито крикнул Гольц, стукнув ногою о пол. — Титов, ты дежурна, шитай молитва.
— Я не дежурный, Оскар Оскарыч. Я читал третьего дня, с какой стати я буду сегодня читать? — ответил Титов. — Вы вот всегда ко мне привязываетесь понапрасну.
— А, так это Бардин дежурна. Зачем мольшишь, гадка мальшик? Шитай молитва тотчас.
— Что это вы глупости такие требуете, Оскар Оскарыч! — с наигранною обидчивостью возразил огромный Бардин. — Как это я «молитву шатать» буду? Этого даже по нашей православной религии и говорить не позволяется. Это вот немцы в Христа не веруют, так им всё можно говорить, что на язык взбредёт, потому что они еретики.
— Погана мальшишка! Ти опять принялся за свои грубьшиства, — завопил возмущённый до глубины души Гольц. — Немцы в Христос веруют, как и русский! Ти брешешь… Говору тебе, молитва шитай!
— Как хотите, я молитвы шатать не буду. Я батюшке завтра в классе пожалуюсь, что вы требуете от нас бог знает чего, — с серьёзно убеждённым видом уверял Бардин при неудержимом хохоте всей столовой.
Наконец-то, наконец удалось бедному Гольцу заставить маленького четвероклассника Приходькова прочитать молитву после обеда. Но даже трусливый клоп Приходьков, заражённый общим настроением столовой, не мог отказать себе в удовольствии посмеяться над «четырёхглазым», и самым бойким образом отвалял ему вместо послеобеденной молитвы молитву после учения.
Дружный взрыв смеха раздался вслед за этой молитвой, и не успел озадаченный Гольц скомандовать своё обычное «марш вверх! Hinauf!», как в столовой поднялась оглушительная трескотня, словно колонны наших пансионеров маршировали по сплошь насыпанным хлопушкам. Это всё работал тот же злополучный жареный горох, который брызгал незримыми фонтанами из многих десятков рук в потолок, в стены, в окна, в столы, уставленные звенящими стаканами, графинами и блюдами, тоже принявшими невольное участие в этом импровизированном концерте.
Вечернего чаю у нас не полагалось, а раздавали по половине французской булки на брата. К этому чаю аппетит у нас разыгрывался такой, что хоть самого надзирателя живого съесть. Народ всё был растущий, с горячею кровью; возился день-деньской и в классах, на дворе; то дрался, то боролся, то перетягивался, то лазал на заборы и крыши, то бегал в отчаянные запуски, играя в лапту, в городки, словом, минуты спокойно не мог посидеть. Понятно, что жизненные соки двигались быстро и сильно, и требовали постоянного обновления.
«Силушка по жилушкам так живчиком переливается», как говорится в старой былине. Нашим здоровым молодым желудкам нужна была добрая и чистая кормёжка, а нас безжалостно мучил скупой пансионский стол, на который отпускалось невообразимо мало, и из которого ухитрялись ещё уделять себе разнообразные доли разнообразные чины, им заведовавшие, от почтеннейшего Herr´a инспектора Густава Густавыча и эконома Чижевича до последнего куховара и судомойки.
Остаться при таком режиме без одного кушанья или без булки было для нас наказанием очень чувствительным во всей буквальности этого слова, и даже несколько жестоким, если посмотреть на этот вопрос с здравой точки зрения. Поэтому огульное применение этой антигигиенической меры к целому классу всегда вызывало среди нас особенное раздражение. Когда один, два, пять человек оставались без булки или без обеда, — их, конечно, кормили общими силами, с мира по нитке, все были довольны и никакого ожесточения ни у кого не являлось. Но когда голодухе подвергался целый класс, — наши закулисные средства оказывались совсем бессильными, и страсти разыгрывались не на шутку.