Тихий Дон. Том 1 - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Корыто-то не по мне… – конфузился Григорий, занося смугло-черную волосатую ногу.
Прислуживающий помог ему тщательно вымыться, подал простыню, белье, ночные туфли и серый с поясом халат.
– А моя одежа? – удивился Григорий.
– Будете ходить в этом. Вашу одежду вернут вам тогда, когда будете выписываться из больницы.
В передней, проходя мимо большого стенного зеркала, Григорий не узнал себя: высокий, чернолицый, остроскулый, с плитами жаркого румянца на щеках, в халате, с повязкой, въедавшейся в шапку черных волос, он отдаленно лишь походил на того, прежнего, Григория. У него отросли усы, курчавилась пушистая бородка.
«Помолодел я за это время», – криво усмехнулся Григорий.
– Шестая палата, третья дверь направо, – указал служитель.
Священник в халате и синих очках при входе Григория в большую белую комнату привстал.
– Новый сосед? Очень приятно, не так скучно будет. Я из Зарайска, – общительно заявил он, придвигая Григорию стул.
Спустя несколько минут вошла полная фельдшерица с большим некрасивым лицом.
– Мелехов, пойдемте, посмотрим ваш глаз, – сказала она низким грудным голосом и посторонилась, пропуская Григория в коридор.
XXII
На Юго-Западном фронте в районе Шевеля командование армии решило грандиозной кавалерийской атакой прорвать фронт противника и кинуть в тыл ему большой кавалерийский отряд, которому надлежало совершить рейд вдоль фронта, разрушая по пути коммуникационные линии, дезорганизуя части противника внезапными налетами. На успешное осуществление этого плана командование возлагало большие надежды; небывалое количество конницы было стянуто к указанному району; в числе остальных кавалерийских полков был переброшен на этот участок и казачий полк, в котором служил сотник Листницкий. Атака должна была произойти 28 августа, но по случаю дождя ее отложили на 29-е.
С утра на огромном плацдарме выстроилась дивизия, готовясь к атаке.
Верстах в восьми на правом фланге пехота вела демонстративное наступление, привлекая на себя огонь противника; в ложном направлении передвигались части одной кавалерийской дивизии.
Впереди, насколько обнимал глаз, не было видно неприятеля. В версте от своей сотни Листницкий видел черные брошенные логова окопов, за ними бугрились жита и сизел предрассветный, взбитый ветерком туман.
Случилось так, что неприятельское командование или узнало о готовящейся атаке, или предугадало ее, но в ночь на 29-е неприятельские войска покинули окопы и отошли верст на шесть, оставив засады с пулеметами, которые и тревожили на всем участке противостоящую им нашу пехоту.
Где-то вверху, за кучевыми облаками, светило восходящее солнце, а долину всю заливал желто-сливочный туман. Была подана команда к атаке, полки пошли. Многие тысячи конских копыт стлали глухой, напоминающий подземный, гул. Листницкий, удерживая своего кровного коня, не давал ему срываться на галоп. Расстояние версты в полторы легло позади. К ровному строю атакующих приближалась полоса хлебов. Высокое, выше пояса, жито, все перевитое цепкой повителью и травой, до крайности затрудняло бег лошадей.
Впереди все так же зыбилась русая холка жита, позади лежало оно поваленное, растоптанное копытами. На четвертой версте лошади стали спотыкаться, заметно потеть, – противника все не было, Листницкий оглянулся на сотенного командира: на лице есаула – глухое отчаяние…
Шерсть верст немыслимо трудной скачки вырвали из лошадей силы, некоторые под всадниками падали, самые выносливые качались, добирая из последних сил. Здесь-то секанули австрийские пулеметы, размеренно закхакали залпы… Убийственный огонь выкосил передние ряды. Первыми дрогнули и повернули обратно уланы, смялся казачий полк; их, захлестнувшихся в паническом бегстве, поливали, как из пульверизаторов, пулеметным дождем, расстреливали из орудий. Небывалая по размерам атака из-за преступной небрежности высшего командования окончилась полным разгромом. Некоторые полки потеряли половину людского и конского состава; из полка Листницкого выбыло около четырехсот убитыми и ранеными рядовых и шестнадцать офицеров.
Под Листницким убили коня, сам он получил две раны: в голову и ногу.
Вахмистр Чеботарев, соскочив с коня, схватил Листницкого, взвалил на седло, ускакал.
Начальник штаба дивизии, полковник генерального штаба Головачев сделал несколько моментальных снимков атаки и после показал их офицерам. Раненый сотник Червяков первый ударил его кулаком в лицо и зарыдал. Подбежавшие казаки растерзали Головачева, долго глумились над трупом и бросили его в придорожную канаву, в нечистоты. Так окончилась эта блестящая бесславием атака.
Из варшавского госпиталя Листницкий сообщил отцу о том, что по излечении приедет к нему в Ягодное использовать отпуск. Старик, получив письмо, заперся в своем кабинете, вышел оттуда на следующий день туча тучей. Он велел Никитину заложить рысака в дрожки, позавтракал и укатил в Вешенскую. Сыну перевел телеграфом четыреста рублей денег, послал короткое письмо:
«Мне остается радоваться, что ты, мой милый мальчик, окрестился огнем.
Благородный удел быть там, а не при дворце. Ты слишком честен и неглуп для того, чтобы мог со спокойной совестью пресмыкаться. Этой черты не было ни у кого из нашей фамилии. За это еще твой дед попал в опалу и доживал в Ягодном, не надеясь и не ожидая милости венценосца. Будь здоров, Женя, выздоравливай. Ты у меня один на этом свете, помни. Тетя кланяется тебе, она здравствует, а о себе мне нечего писать, ты знаешь, как я живу. Что ж это творится там, на фронте? Неужто нет людей с рассудком? Не верю я газетной информации: лжива она насквозь, знаю по примеру прошлых лет.
Неужто, Евгений, проиграем кампанию?
С великим нетерпением жду тебя домой!»
Подлинно нечего было писать старому Листницкому о своей жизни, волочилась она, по-старому однообразная, неизменная, лишь рабочие руки поднялись в цене да ощущался недостаток в спиртном. Пан пил чаще, стал раздражительней, придирчивей. Как-то вызвал в неурочный час Аксинью, сказал:
– Ты неисправно несешь службу. Почему вчера завтрак был подан холодным?
Почему стакан с кофе нечисто вымыт? Если это будет повторяться, то я тебя, – слышишь ты? – то я тебя уволю. Не терплю нерях! – Пан резко махнул рукой. – Слышишь? Не терплю!
Аксинья крепко сжимала губы и вдруг заплакала.
– Николай Алексеевич! Девочка у меня хворает. Вы ослобоните меня пока… От нее отойти нельзя.
– Что с ней?
– Глотошная ее душит…
– Скарлатина? Почему не сказала, дура? Эка, черт тебя задери, шалаву!
Беги, скажи Никитичу, чтоб запрягал, в станицу, за фельдшером. Живо!
Аксинья выбежала рысью, вслед бомбардировал ее старик гулкими басовыми раскатами:
– Дура баба! Дура баба! Дура!
Утром Никитич привез фельдшера. Тот осмотрел обеспамятевшую, объятую жаром девочку, не отвечая на вопросы Аксиньи, пошел и дом к пану.
Листницкий принял его в передней стоя, не подавая руки.
– Что с девчонкой? – спросил, отвечая на приветствие небрежным кивком.
– Скарлатина, ваше превосходительство.
– Выздоровеет? Можно надеяться?
– Едва ли. Умрет девочка… Возраст поимейте в виду.
– Дурак! – Пан побагровел. – Чему тебя учили? Лечи!
Хлопнув дверью перед носом напуганного фельдшера, зашагал по залу.
Постучавшись, вошла Аксинья.
– Фельдшер просит лошадей ему до станицы.
Старик с живостью повернулся на каблуках.
– Скажи ему, что он болван! Скажи ему, что он не уедет отсюда до тех пор, пока не вылечит мне девчонку! Во флигеле отведи ему комнату, корми его! – закричал старик, потрясая костистым кулаком. – Пои его, корми, как на убой, а у-е-хать… не уедет! – Оборвав, подошел к окну, побарабанил пальцами и, подойдя к увеличенной фотографии сына, снятого на руках у няни, отступил два шага и долго смотрел щурясь, словно не узнавая.
В первый же день, как только болезнь свалила девочку с ног, Аксинье вспомнилась горькая Натальина фраза: «Отольются тебе мои слезы…» – и она решила, что это ее бог наказывает за то, что тогда глумилась над Натальей.
Подавленная страхом за жизнь ребенка, она теряла рассудок, бестолково металась, работа валилась из ее рук.
«Неужели отнимет?» – неотступно билась горячечная мысль, и, не веря, всей силой не желая верить, Аксинья неистово молилась, просила у бога последнюю милость – сохранить жизнь ребенка.
«Господи, прости!.. Не отнимай! Пожалей, господи, смилуйся!»
Болезнь душила маленькую жизнь. Девочка лежала пластом, из припухшего горлышка полз трудный, прерывистый хрип. Станичный фельдшер, поместившись во флигеле, приходил раза четыре в день, вечерами подолгу стоял на крыльце людской, покуривая, глядя на холодную россыпь осенних звезд.