Реализм Гоголя - Григорий Гуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всей этой моде на сумасшедших, выразившейся так явно, например, в названии повести Полевого «Блаженство безумия», противостоял прежде всего Пушкин. «Не дай мне бог сойти с ума, Нет, лучше посох и сума» и т. д. Культ ума, разума навсегда остался для него незыблем. В «Пиковой даме» безумие есть следствие страшного зла денежного наваждения, губящего людей и низвергающего в бедствия Европу. В то же время безумец Германн – романтик, как бы квинтэссенция самой исторической сущности романтизма начала XIX века. Безумие Евгения в «Медном всаднике» – опять следствие социальных причин, и оно – гибель духа.
Гоголь и в этом частном вопросе близок к Пушкину; его безумец, Поприщин, не поэт, не вдохновенный фантазер-мечтатель, а попервоначалу и сам пошляк, типичнейшее проявление низменнейшей среды «филистеров»-обывателей. И безумие у Гоголя показано не как прорыв свободного духа в сферу «надзвездного», а в объективном, клинически-медицинском анализе, «истории болезни», по слову Белинского. И это – не счастье души, а ужасное несчастье. И основание этой темы у Гоголя – вовсе не вечное стремление духа за пределы объективного, а дикие условия действительности, калечащие человека.
То же – еще ближе к «Пиковой даме» – в «Портрете», где безумие – зло, и зло денежного наваждения. И в «Невском проспекте», где еще есть явные рудименты романтической идеализации близкого к безумию состояния фантазера и опиомана, все же тема безумия есть образ суда над укладом, ломающим жизнь бедного, маленького человека, «жертвы» общества. Романтической трактовке, так сказать оправданию безумия, Пушкин и Гоголь противопоставили истолкование безумия несчастных как обвинения обществу, ввергнувшему этих несчастных в безумие, и признание безумия ужаснейшим несчастьем именно потому, что оно лишает человека объективной истины разума.
Впрочем, в «Записках сумасшедшего» этот вопрос поставлен несколько сложнее. Нарастание сумасшествия составляет как бы внешний сюжет этой повести; она начинается с первых, еще незаметных постороннему глазу, еще как будто случайных и мелких проявлений безумия у нормального, в общем, человека; кончается она предельным развитием болезни, нацело охватившей бывшего чиновника; специалист-психиатр, И. Сикорский, полагал, что в конце повести Поприщин показан перед самой смертью, что повесть завершается смертью героя: такова, по мнению специалиста, клиническая картина в последней записи Поприщина.[79]
Нарастание безумия героя внешне отмечается по ходу действия изменением характера дат: сначала это нормальные пометы о датах, следующие более или менее регулярно от 3 октября до 13 ноября. Затем – перерыв в двадцать дней, – и первый перелом: «бунт» Поприщина, запись 3 декабря («Не может быть. Враки! – Свадьбе не бывать!»). Через две записи – второй перелом, отмеченный первой безумной датой: «Год 2000 апреля 43 числа». Поприщин – король. Сумасшествие сделало самый большой скачок вперед. Дата выражает сущность мании несчастного – мании «грандиозы»: он – король, он больше, выше всех людей, – и таково же должно быть все, что его окружает; другие люди топчутся где-то еще в 1833 году, ну а король – тот сразу отхватил круглой цифрой и поболее простых людей – две тысячи. Другие люди ограничены мелочью дней: не более тридцати – тридцати одного в месяц, а королю нет препон прожить за месяц и сорок с лишним дней. Как видим, в этой первой безумной помете-дате есть, однако, своя логика, то есть еще своя разумность; Поприщин сошел с ума, но не до конца. Далее: «Мартобря 86 числа. Между днем и ночью»; вторая половина этой пометы нормальна, хоть и несколько «астральна», в соответствии с величием королевского звания; в первой – опять месяц имеет больше дней, чем у других людей; притом мелочь – люди имеют лишь двенадцать надоевших им месяцев, король же имеет их поболее.
Следующие пометы – сумасшедшие, но и они содержат еще некоторые остатки разумности. Невольный переезд Поприщина в сумасшедший дом отразился на помете места: «Мадрид. Февруарий тридцатый»; число и здесь опять по тому же принципу, что «апреля 43 числа», «Мартобря 86 числа», а месяц назван более торжественно, чем в обычной речи. Далее – безумнее: «Январь того же года, случившийся после февраля».[80] Далее вдруг почти нормальная помета: «Число 25», после которой еще более дико выглядит по контрасту последняя помета, указывающая на окончательное помешательство: «Чи 31 сло Мц гдао. ьларвеФ[81] 349».
Это – полное безумие, в котором лишь смутно брезжат остатки обучения славянскому письму: «Мц» – правда, без титла. То обстоятельство, что движение самого характера помет-дат в повести имеет назначение как бы помет прогрессирования болезни, как бы своего рода «температурного листка», явствует и из несогласованности характера этих помет с характером самого текста «записок»; ведь до самого конца, тогда, когда в помете вместо нормального письма появляются рассыпанные буквы, слово вверх ногами, – или еще тогда, когда в пометах Поприщин пишет не февраль, а февруарий и сочиняет «мартобря» и т. д., – текст записей, то есть текст самой повести, написан нормальным русским языком; таким образом, между сумасшедшими по написанию пометами и нормальными по написанию записями (в содержании их – все больше ненормального) – несоответствие. Конечно, основной текст повести и не мог быть написан иначе, чем нормальной русской речью (о футуристических штучках Гоголь и не подозревал), – и именно поэтому Гоголь использовал пометы дат как пометы сумасшествия в самой речи (разумеется, это не мешает безумным пометам иметь свой гротескный, сюжетный и характеризующий смысл).
Итак, в начале «Записок сумасшедшего» перед нами – в общем еще нормальный чиновник, ничем не выдающийся из массы чиновников, заполняющих Петербург, обыкновеннейший титулярный советник. Правда, уже в самом начале мы узнаем, что, по мнению начальника, у него в голове ералаш, и он подчас так спутает «дела», «что сам сатана не разберет», и что он иной раз забывает даже выставить «на бумаге» число и номер. Но это мнение начальника сильно смахивает еще на обычный начальнический окрик, достающийся любому – и совершенно нормальному – чиновнику.
Правда, в той же первой записи своей Аксентий Иванович уже передает услышанный им разговор двух собачек и сам замечает: «Признаюсь, с недавнего времени я начинаю иногда слышать и видеть такие вещи, которых никто еще не видывал и не слыхивал». Но заметим, что во второй записи («октября 4») нет ровно никаких признаков сумасшествия, равно как и в третьей, и в четвертой, и в пятой, и в первой половине шестой («Ноября 11»); лишь в середине этой последней записи – новая вспышка зародившейся болезни: «Сегодня, однако ж, меня как бы светом озарило: я вспомнил тот разговор двух собачонок, который слышал я на Невском проспекте». В следующих двух записях развивается тема говорящих и пишущих собачек, и уже Поприщин отмечает: «Я думаю, что девчонка [в доме, откуда Поприщин похитил письма Меджи] приняла меня за сумасшедшего, потому что испугалась чрезвычайно». Здесь впервые возникает, хоть и в косвенном контексте, понятие сумасшествия. А затем – «бунт» Поприщина.
Таким образом, несмотря на первые проблески безумия (сначала лишь одна «тема» – говорящие собачки) в начале и в конце первой части повести (шесть записей), в основном в этих шести записях Поприщин – нормальный чиновник; и самые первые фразы повести, повторяющие схему начала «Носа», говорят о том же, то есть о самых обычных, нормальных явлениях пошлой жизни, в которой, однако, можно увидеть и нечто весьма ненормальное. И здесь, как в «Носе», повесть начинается заявкой на нечто необыкновенное, – а затем эта заявка растворяется в обыкновеннейшем – «Нос»: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенное происшествие. Цирюльник Иван Яковлевич… проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба…» и т. д. «Записки сумасшедшего»: «Октября 3. Сегодняшнего дня случилось необыкновенное приключение. Я встал поутру довольно поздно, и когда Мавра принесла мне вычищенные сапоги, я спросил, который час…» и т. д.
Что же такое этот нормальный чиновник Аксентий Иванович Поприщин, средне-типическое порождение официального бюрократического Петербурга? Об этом Гоголь рассказал весьма обстоятельно, причем он раскрывает Поприщина именно как среднего человека данной среды. Он – не на последней ступени чиновничьей иерархии, как Акакий Акакиевич; у него есть и дворянские претензии, и его все-таки обслуживает Мавра, и он не так уж нищ, и он бывает в театре и кое-что даже почитывает, и т. д. И современники видели в Поприщине не какое-нибудь сумасшедшее исключение, а именно портрет типического нормального чиновника; во всяком случае, так понял дело Булгарин, а он-то ведь хорошо разбирался в душонках этих чиновников и не был склонен поддерживать сатирическую карикатуру на них: он узнал в Поприщине своего читателя; он писал в рецензии на «Арабески»: «В клочках из записок сумасшедшего есть также много остроумного, забавного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально».[82]