Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Амаро начал топать ногами по полу и тереть озябшие руки.
– Мы тут непременно схватим простуду, – сказал он наконец. Плиты ледяные… Право же, лучше подождать наверху, в столовой…
– Нет, нет! – прошептала она.
– Пустое! Маменька рассердится… Ступайте, Дионисия, зажгите наверху свет.
Почтенная матрона вспорхнула по лестнице, как ветерок.
Падре Амаро взял Амелию за руку и сказал совсем тихо:
– Почему нет? Чего ты боишься? Пустяки, право. Вот только переждем дождь. Скажи…
Она молчала, тяжело дыша. Амаро положил руку ей на плечо, на грудь, сжал ее сквозь шелк. Амелия вся затрепетала – и словно в беспамятстве пошла вслед за ним по лестнице; уши ее горели, она спотыкалась на каждой ступеньке о подол платья.
– Сюда, тут моя комната, – шепнул он, а сам побежал на кухню. Дионисия зажигала свечу.
– Милая Дионисия, видите ли… Я решил исповедать менину Амелию. Серьезный вопрос совести… Вернитесь через полчаса. Нате, возьмите. – И он сунул ей в руку три серебряных монеты.
Дионисия сбросила башмаки, на цыпочках сбежала вниз по лестнице и заперлась в кладовке с углем.
Он вернулся к себе со свечой. Амелия, белая как полотно, неподвижно стояла посреди комнаты. Священник запер дверь и молча двинулся к ней, стиснув зубы и сопя, как бык.
Полчаса спустя Дионисия кашлянула на лестнице. Амелия сразу же вышла, закутанная почти с головой в свою шаль; когда она отворила дверь на улицу, мимо проходили двое пьяных. Амелия быстро отступила в темную прихожую. Через минуту Дионисия опять высунулась на улицу; там никого не было.
– Можно идти, менина…
Амелия надвинула край шали на глаза, и обе женщины торопливо зашагали к улице Милосердия. Дождь перестал; на небе высыпали звезды; холодный сухой воздух предвещал ясную погоду.
XVI
Утром, взглянув на лежавшие у изголовья часы и увидя, что пора идти в собор, Амаро весело вскочил с кровати. Он натягивал старое пальто, служившее ему халатом, и вспоминал такое же утро в Фейране, когда он проснулся с чувством жесточайшего раскаяния: накануне он бесстыдно согрешил с коровницей Жоаной на куче соломы в хлеву. С таким пятном на совести он не посмел служить мессу. Грех давил его душу. Он считал себя грязным, оскверненным, готовым для ада – как учили отцы церкви и святейший Тридентский собор.[122] Трижды приближался он к порогу часовни и трижды отступал в страхе. Он был уверен, что стоит ему прикоснуться к святым дарам вот этими руками, которые еще вчера задирали юбки коровницы, – и церковь немедленно рухнет или же перед ним возникнет, блистая доспехами, святой Михаил-архистратиг с занесенным над головой мечом и загородит от него алтарь! Амаро оседлал лошадь и два часа трусил среди глиняных карьеров, чтобы исповедаться в Гралейре у доброго аббата Секейры… То было время невинности, преувеличенного благочестия и страхов, какие терзают лишь новичка! Теперь он трезво смотрит на реальный мир и реальных людей. Все эти аббаты, каноники, кардиналы и монсеньоры никогда не грешат в хлеву на соломе. Нет! Они делают это со всеми удобствами, в уютных альковах, а на столике рядом с постелью им сервируют ужин. И церкви не рушатся, и Михаил-архангел не беспокоит себя ради такой малости. Нет, не это страшно – страшна Дионисия. Он слышал ее возню и покашливание на кухне и не решался крикнуть, чтобы она принесла воды для бритья. Ему было неприятно, что эта многоопытная особа знает его тайну и может чувствовать себя хозяйкой положения. Конечно, болтать она не станет: скромность – ее профессия; за несколько фунтов[123] можно купить ее молчание. Но щепетильность служителя Божия страдала от мысли, что бывшая содержанка стольких гражданских и военных начальников, успевшая за полстолетия замарать свое жирное тело во всех городских нечистотах, ныне посвящена в его слабости, в низменные вожделения, снедавшие его под покровом иерейских риз. Лучше бы свидетелями вчерашней вспышки были Силверио или Натарио: они, по крайней мере, свои люди!.. Ему было противно терпеть взгляд этих циничных глаз, которые не опустятся ни перед суровостью сутаны, ни перед блеском мундира, ибо твердо знают, что под ними томится желаниями все та же презренная животная плоть…
«Надо с этим кончать, – подумал он, – дам ей фунт – и пусть убирается на все четыре стороны».
Деликатный стук в дверь прервал его размышления.
– Войдите! – сказал Амаро, поспешно садясь за стол и склоняясь над бумагами, словно был поглощен работой.
Дионисия вошла, поставила кувшинчик с горячей водой на умывальник, кашлянула и сказала Амаро, сидевшему к ней спиной:
– Сеньор настоятель, этак не делают. Вчера посторонние люди видели, как барышня выходила из вашего дома… Этим не шутят, менино… Для вашего же блага советую быть поосторожней!
Нет, невозможно прогнать ее! Эта женщина, хочешь не хочешь, ему необходима. Слова ее, произнесенные шелестящим шепотом, чтобы и стены их не услышали, свидетельствовали о профессиональной осторожности и доказывали, как удобна для него столь опытная соучастница.
Сильно покраснев, он повернулся к ней.
– Ее видели?
– Видели. Это были двое пьяных… Но на их месте могли оказаться господа, знакомые…
– Это верно.
– Вы должны помнить о своем положении, сеньор настоятель, и о репутации барышни!.. Такие дела делают молчком… Даже мебель в этой комнате и та ничего не должна знать! Когда ко мне обращаются за протекцией, я требую соблюдения полнейшей тайны, как если бы дело шло о жизни и смерти!
Амаро окончательно решил принять «протекцию» Дионисии. Он пошарил в ящике стола и положил монету в полфунта ей на ладонь.
– Пусть так, во славу Божию, менино! – тихо сказала она.
– Ну вот. А теперь, Дионисия, что вы предлагаете? – спросил он и откинулся на спинку стула в ожидании советов почтенной матроны.
Она сказала просто, без всякой хитрецы и без претензий на таинственность:
– По-моему, лучше всего вам с мениной встречаться у звонаря.
– У звонаря?
Она очень спокойно разъяснила ему, что домик звонаря расположен исключительно удобно. Одно из церковных помещений, смежное с ризницей, выходит, как известно, во внутренний двор, где в свое время каменщики устроили сарай; так вот, как раз сюда же выходит задами дом звонаря… Из этого внутреннего двора есть дверь в кухню к дядюшке Эсгельясу: достаточно выйти из ризницы, пройти через двор – и вы уже в гнездышке!
– А она?
– Она может входить с улицы, со стороны церковного двора: там всегда пусто, ни одной живой души не встретишь. А если кто и увидит – что особенного? У менины поручение к звонарю от маменьки… Конечно, это пока так, примерно; надо хорошенько все обдумать.
– Да, понимаю, это лишь набросок, – сказал Амаро; он встал и, размышляя, прохаживался по комнате.
– Я хорошо знаю этот квартал, сеньор настоятель, и можете мне поверить: для священника и его барышни дом звонаря – самое подходящее местечко.
Амаро остановился перед ней и спросил с фамильярной усмешкой:
– Признайтесь откровенно, тетя Дионисия: я не первый священник, которому вы рекомендуете дом звонаря?
Она весьма решительно отвергла такое предположение. Она даже не знакома с дядюшкой Эсгельясом! Эта мысль пришла ей в голову сегодня ночью, когда не спалось. С утра пораньше она сходила туда, все рассмотрела и убедилась, что ничего лучшего и желать не приходится.
Она кашлянула, бесшумно пошла к двери, но на пороге обернулась и дала последний совет:
– Все зависит от того, ваше преподобие, как вы сумеете договориться со звонарем.
Об этом и размышлял теперь падре Амаро.
В соборе, среди прислужников и пономарей, дядюшка Эсгельяс считался «бирюком». Он был одноног и ходил с костылем. Некоторые из соборных священников, желая пристроить на должность звонаря своих подопечных, утверждали, что по уставу калеки не могут служить при церкви. Но прежний настоятель Жозе Мигейс, по распоряжению сеньора епископа, оставил одноногого звонаря в соборе, ссылаясь на то, что дядя Эсгельяс потерял ногу при служении в церкви, свалившись с колокольни в праздничный день: ergo,[124] воля неба ясна: дядя Эсгельяс нужен собору. Когда приход перешел к Амаро, дядя Эсгельяс обратился за защитой к Сан-Жоанейре и Амелии, чтобы сохранить за собой, как он выражался, «колокольную службу». Кроме всего прочего, – и таково было мнение синклита на улице Милосердия, – оставить при церкви дядю Эсгельяса значило сделать доброе дело: звонарь был вдов и содержал дочь пятнадцати лет, у которой были парализованы от рождения обе ноги. «Нечистый взялся за наши ноги», – говаривал дядя Эсгельяс. Очевидно, из-за этой беды он и стал таким угрюмым молчальником.