Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести - Дмитрий Снегин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Живет Якубенко — позавидуешь! — говорит Ефим.
— Зря словами соришь, ты же не завистливый.
— Шутка ли, финансовый король совхоза, — презрительно тянет Моисеев. И восторженно: — А хорошо бы с бубенцами да под звездами в такой кошеве. Мечта!
«Якубенко на промысел спешит, а вам с Алмой радость нужна», — думаю я, пропуская в комнату Ефима. Он замирает у порога. Молчу и я. Ярко светит стосвечовая лампочка. Прямо под ней стоит стол, а на столе я еще с утра рядками разложил яблоки, что прислали мне из Алма-Аты. Каюсь, яблоки моя слабость. Вот они лежат — живые, источая волнующий аромат, которым густо бывает напоен воздух поздним августом в садах Семиречья. Алый и мраморно-розовый апорт, белобокий, с румяными щечками кандиль, малиново-красная в белую крапинку грушовка, лимонно-желтый, ребристый бельфлер.
— И все на елку? — не веря глазам, спрашивает Ефим. Он подходит к столу и не смеет прикоснуться к плодам.
— Конечно... Бери, пробуй. Вот это.
Точно хрустальную цветную вазу, поднимает к лампочке на пальцах килограммовое яблоко Ефим, поворачивает. Блестящая, как полированная, алая кожица вспыхивает звездочками. И дышит ароматом позднего августа.
— Неправдоподобно. Совсем как в сказке. — Ефим разрумянился и первый раз растерялся. Да оно и понятно: он, кажется, вырос в Вологде.
Увлечен. Растерянность преодолена. Он уже изобретает.
— Мы сделаем так — под каждое яблоко лампочку своего цвета. Подсветим. Представляете, какая живописная и вкусная картина получится? У ребятишек глаза разбегутся!
Я-то представляю. Я даже понимаю, почему ты так стеснительно и бережно держишь яблоко. Тебе уже с ним не расстаться. Ну, ну, говори, признавайся, Ефимушка. Если не можешь — бери молча.
Он решительно кладет яблоко на стол. Я делаю вид, что не замечаю, и принимаюсь подбирать упаковочную стружку, сваленную в углу комнаты. А он не может оторвать глаз от полюбившегося ему плода. «Теперь возьмет, теперь скажет», — улыбаюсь я.
И Моисеев говорит почти шепотом:
— Можно, я возьму?
— Что за церемонии. Бери. И вот это, и вон то... нет, нет... то, с золотистым бочком.
Теперь его не удержать. Все, что было надо, мы с ним решили, а с яблоками, что он взял, он распорядится без меня куда лучше. В дверях Ефим чуть не сбивает с ног Саймасая Исахметова. Извиняется и исчезает, как и не был, Саймасай крутит головой, с притворным гневом говорит:
— Шайтан его носит. — И мирно: —Увидел огонек, зашел.
— Будьте гостем, снимайте пальто, шапку; палку — в угол. О, да вы помолодели, аксакал.
— А как же, был у парикмахера. Новый ход. И я помолодился.— Саймасай хочет казаться веселым, а в голосе печаль. Нет, не просто на огонек зашел он. Надо заварить чай покрепче, помельче наколоть сахар. И чтоб самовар пел. Саймасаю трудно, пускай ему будет тепло за столом.
— Садитесь. Правда, баурсаки у меня черствые.
— Зачем так говоришь. Баурсак всегда будет свежий, раз приглашение мягкое, сердечное, — корит меня Саймасай.
Беседа колеблется, замирает, как пламя в пересыхающем жировике. Надо спросить — отчего ты печален, Саймасай? Нельзя. Гость может подумать, что его торопят, что ему не рады — замкнется, уйдет. Так уж у казахов положено.
Кипит, поет самовар. В комнате запахи спелых плодов, позднего августа.
— Пейте, аксакал. Вы и впрямь помолодели.
— Спасибо. — Саймасай сутулится. — Помолодел говоришь?
— Да.
— Молодеют люди в двух случаях: от счастья и перед смертью.
Должно быть, я довернул кран, и капли скучно, размеренно падают на поднос. Исахметов плотно завернул его, отставил в сторону чашку, прикрыл ладонью. Рука лежит спокойно, а глаза сузились и смотрят куда-то далеко-далеко, быть может, в свою юность. Но я ошибся.
— Я говорил — у меня есть сын.
— Помню.
— Я обманул тебя.
Молчание. Последняя капля срывается с крана и разбивается о поднос.
— Нет, он мой сын, но он русский.
Теперь наступает моя очередь тревожиться. Я пристально смотрю в лицо, обрамленное редкой белой бородой, на аккуратно обритые, твердого рисунка губы, на срезанные косыми складками глаза. Нет, Саймасай в добром уме. Он чем-то глубоко встревожен, и у него есть тайна, которую не так-то просто открыть.
После долгого молчания Саймасай признается:
— Мы с Даригой взяли сироту в сорок втором. И он стал сыном. А я отцом.
Я пью чай, обжигаюсь, но не чувствую этого. Душно. Чужая беда меня всегда мучит больше, чем своя. Со своей знаешь что делать. Иное — беда друга...
Я наливаю свежего чаю, пододвигаю Саймасаю чашку.
— Пейте.
— Рахмет... ты еще не видел сына. У него трудная жизнь. Своя. Теперь — своя. Но сначала я дал ему школу, а потом институт. Какой, не могу тебе сказать. И где он работает — не знаю. Бывают в наше время такие дела.
Я не могу уловить по голосу — утверждает он или спрашивает, и тихо роняю:
— Бывают, аксакал.
Саймасай сутулится, как подбитый беркут в час заката — за горизонт уходит солнце. И не знаешь — хватит ли сил, чтобы взлететь навстречу утреннему лучу.
Лампочка предупредительно мигает. И гаснет. Синеватый лунный свет вливается в комнату через заиндевелое окно. Голос Саймасая звучит теперь приглушенно, робко, как бы прося подарить надежду. Но на что? Какую?
— Он приехал погостить на Новый год. Я тебя познакомлю. — Пауза. — Только... Он, кажется, болен. Скажи, зачем болезни пришли на землю? Мне скажи, не ему.
Бывает, задают вопросы и не ждут, не хотят получить на них ответа. Молча я ставлю на край стола свечу, в тяжелом чугунном подсвечнике. Желтое крошечное пламя отдалило от меня лицо аксакала. И сам он становится похожим на бахсы, и время вокруг него то — прошлое, темное. Оно — в тягостном молчании. В неизбывном горе. В желтоватом колеблющем свете стеариновой свечи. В тяжелом, отливающем седым воронением чугунном подсвечнике — медведе, взбирающемся на обезглавленную грозой сосну.
И голос — из прошлого — клубится, вещает.
— Когда птица в клетке начинает тосковать и, нахохлившись, сидит неподвижно, не подавая голоса, ее выпускают.
— В родном краю и воздух целебен, — роняю я обычное утешение.
Исахметов поднимает над головой свечу, и круг желтоватого света расширяется. Он требовательно глядит мне в глаза.
— И ты в это веришь? Веришь?
— Да, верю.
Саймасай ставит свечу на место. Сутулость исчезла, плечи распрямились. Он крепко пожимает мне руку и уже с порога говорит:
— Благословенно гостеприимство!
3
Молодой месяц, похожий на золотую серьгу, клонится к горизонту. Он цепляется за вершины взбежавших на сопку сосен и расплескивает колдовской неверный свет. Становится светло-светло, а потом месяц исчезает. Свет какое-то время еще сияет на обдутых ветром снежных гребешках и также гаснет. Сумеречная тьма окутывает землю. Но уже кто-то щедро разбросал по крутому небосклону гирлянды ярких новогодних лампочек, блестящей канители, нити звездоподобных стеклярусных бус, и на землю устремился серебристый, мягкий рассеянный свет. Новогодняя ночь возвестила свое торжественное шествие по стране.
А они ничего не замечают, даже Алма. А Игорь, сын Саймасая, он — небожитель! Сколько помнит себя, все в небо смотрит. Оно над ним имеет притягательную силу, и Игорь ходит по земле с задранной головой. Положим, не всегда — так его «заводили» однокашники. И тем не менее, небо и все, что доступно в нем человеческому оку, вооруженному хитрыми оптическими приборами, его мир. И не только оптическими.
Но сегодня Игорь забыл о небе и его обитателях. Все эти дни, проведенные под крышей родного дома, он чувствует себя свободным, раскованным. И чуточку влюбленным. Да, да, влюбленным.
Он идет нога в ногу с Алмой. Поскрипывает снег, пахнет смолой и свежеиспеченным хлебом. Они и не заметили, как оказались на окраине совхоза, там, где к нему вплотную примыкает молодой сосновый бор, превращенный комсомольцами в парк культуры и отдыха. Правда, сейчас парк заметен снегом. Но при входе, на арке, до сих пор красуется надпись: «Добро пожаловать!»
— Пожалуем? — смеется Игорь.
— Ага! — смеется Алма.
Они храбро устремляются в аллею и тонут в сугробах. Задыхаются от счастья. Крепко держатся друг за друга, барахтаются и снова бегут.
— Ты похожа на Снегурочку, Алма.
— А ты — на Деда Мороза.
— Ты не можешь себе представить, как я счастлив!
— И я.
— Скажи — от каждой девичьей шубки идет такое волнующее тепло?
— Не забывайся: мы брат и сестра.
— Я хочу тебе признаться, Алма...
В словах Игоря Алма улавливает больше чем шутку и высвобождает свою руку из его холодной, сильной руки. Она выбирается на дорогу, топает ногами, стараясь сбить снег с рыжих, украшенных казахским орнаментом валенок.
— Мы опоздаем. В клубе скоро зажгут новогоднюю елку. А мне еще надо домой сбегать переодеться, — старается казаться беспечной Алма.