Новый Мир ( № 5 2005) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько замечаний о способе подачи материала в рецензируемом издании. Заслуживает всяческих похвал тщательность переводов с английского, наличие избранной библиографии, включающей данные о релевантных интернет-сайтах, подробные сведения об авторах, с электронными адресами.
К сожалению, во многих текстах вместо анализа — пусть даже простодушного — мы находим механический перенос западного концептуального ресурса и терминологического аппарата на нашу почву. Например, только следованием чужой интеллектуальной моде можно объяснить поиск аналогий между социальной функцией чернокожей няни (mammy) на американском Юге и ролью няни в русской семье (статья Э. Мур и А. Эткинда). И нужно быть тотально беспамятным, а заодно и эмоционально глухим, чтобы известную фразу вождя “сын за отца не отвечает” изъять из событийного контекста 30-х годов, сопроводить вопросительным знаком и вынести в заглавие работы о комплексе безотцовщины в советской литературе, как это сделали Т. Снегирева и А. Подчиненов.
Вместо заключения позволю себе на собственный лад истолковать подзаголовок сборника “Семейные узы”: это не столько модели для сборки, сколько элементы, соотношение которых с целым можно уяснить, лишь придумав подходящую модель .
Тут уж дело за читателем, на вдумчивость которого я искренне рассчитываю.
Ревекка Фрумкина.
КНИЖНАЯ ПОЛКА ПАВЛА КРЮЧКОВА
+9
Юрий Кублановский. Дольше календаря. М., “Время”, 2005, 736 стр.
…Здесь — практически всё, по мнению автора, значимое, что написалось за четыре десятилетия, а затем, с помощью Гутенберга, год за годом периодически отчуждалось от автора. Забегая вперед, скажу, что так и не смог я припомнить, в каком еще поэтическом собрании подобным образом сплавились лирическая энергия и неуклонная последовательность развития жизненного сюжета, приобретающего плотность “автобиографического романа”.
Конечно, предшествующие этой книге двенадцать сборников Кублановского выполняли — каждый — свою задачу, содержа в себе пережитое и пройденное — с неповторимыми краской, музыкой, душевными и физическими перемещениями, вглядываниями внутрь и окрест. Но, во-первых, далеко не каждую книгу составлял сам автор, а во-вторых, некоторые стихи, кочуя из сборника в сборник, бывало, менялись в читательском восприятии, вбирая в себя разнообразие смыслов. Например, случалось так, что неподдельно-свежий, исповедальный — постепенно замещался “представительским”, “знаковым”, поддерживая сюжетную линию той или иной книги. Экзистенциально текст, конечно, не “остывал”, но он как бы “старел”. Вспоминаются и более причудливые перемены красок.
В самой первой послеэмигрантской книжке, “Возвращение”1, хрестоматийное стихотворение “Россия ты моя!.. И дождь сродни потопу…” (1978) выглядело, помню, отчетливым “опознавательным знаком”: вот об этом, родные, я думал, думаю и не устану думать —
…Как солнце плавкое в закатном смутном дыме
бурьяна и руин,
вот-вот погаснешь ты.
И кто тогда поверит
слезам твоих кликуш?
Слепые, как кроты, на ощупь выйдут в двери
останки наших душ.
Почему-то показались мне тогда эти стихи, в тонком “огоньковском” сборнике, — неостывшим сигналом оттуда, провезенным через кордон чуть не за пазухой.
А написаны-то они были еще здесь.
Однажды в телефильме времен рубежа миллениума Александр Солженицын показал зрителю окаменевший кус тюремной черняшки, который вместе с ним чудом перелетел — из наших бутырок, сквозь Европу — за океан. И впоследствии вернулся в изменившееся отечество, оставаясь, впрочем, тем же, чем был, — простой пайкой хлеба. Но, окаменевая, эта краюха как бы впитывала в себя и судьбу, и смыслы, и само время.
…В завшивленный барак, в распутную Европу
мы унесем мечту о том, какая ты.
Это почти прощальное стихотворение о России (написанное, повторюсь, за четыре года до эмиграции) опубликовано в 1981-м в Америке, в ардисовском “Избранном”. Книгу переправили автору, а он трогательно упрятал ее в коробку из-под геркулеса. Нагрянувшие в подмосковную Апрелевку жандармы начали с того, что сразу же подкатились к пачке овсянки и изъяли этот первый печатный продукт. Заглянул ли потом кто-нибудь из архивистов-комитетчиков в выловленную ими тамиздатчину?2 Прочитал ли ретроспективное признание молодого поэта в любви к Отечеству?
…Чужим не понята. Оболгана своими
в чреде глухих годин.
Между прочим, всего только тридцать первый год шел тогда вчерашнему волжскому юноше.
Теперь, в самом полном на сегодня собрании его лирики, при чтении поздних стихотворений, написанных в стране с уже возвращенным ей названием, возникает странное ощущение, пусть и объяснимое своей логичностью.
Вот, “отмотав пленку назад”, перелистав к началу, замечаешь: а ведь в том самом, неостывшем состоянии конца 70-х — поэт даже не догадывается, что с ним самим-то еще будет! И с чем еще срифмуются его стихи о России.
Что, перешагнув в еще не настоящий XXI век, напишет — чуть ли не добавление:
…В пелене осеннего молока
хорошо бы, выровняв аритмию,
генным кодом старого черепка
разживиться и воссоздать Россию.
(2002)
И уж совсем вчера, над страницами “Бесов”, в продолжение темы: “…Древней России всё ж / тонок культурный слой: / сразу и не найдешь / стреляной гильзы той. / Но уловляет нюх / из глубины веков / стойкий уездный дух / яблок и нужников…” (2004). Называл ли Россию кто-нибудь “древней”? Русь — да, а — Россию?
После зацитированного, но не утратившего точности высказывания Иосифа Бродского о личном и гражданском в поэзии Ю. К., в том же самом тексте3 было решительно добавлено, что “стихи [Кублановского] не поддаются ни тематической, ни жанровой классификации. Ход мысли в них всегда предопределен тональностью; о чем бы ни шла речь, читатель имеет дело прежде всего с событием сугубо лирическим”.
Думаю, это один из ключей ко всему протяженному, многоукладному и многофабульному, как сказано в предваряющем “Пояснении”, — собранию. Такая книга потребовала от Кублановского трудного решения: рассыпать свое устоявшееся “двенадцатикнижие” и, отредактировав, сложить все заново, хладнокровно двигаясь по хронологической канве. Результат, по-моему, удивил самого автора, который, впрочем, надеется, что читатель отправится по этой дороге с увлечением, не остывающим до последней строки.
Минувшей зимой известный телеведущий Андрей Максимов все допытывался у Ю. К. — для кого, собственно, эта книга сделана, и получил ответ: для себя, дабы “перерезать канаты”. Ведь и не было такого собрания у него никогда, не “избранного”, заметим, не “тематического”… Просто — полного. Вот, пришло время.
А хронология придала этой книге самый любимый Кублановским вид бытования — путешествие.
Только в данном случае — это путешествие читателя по одной отдельно взятой жизни, в которой пылкий вчерашний подросток, вставший на путь узнавания себя и отечества, где ему то счастливо, то горестно обретается, — внезапно оказывается там, куда еще недавно провожали как на тот свет, — в Европе. Теперь он смотрит оттуда, продолжая живописать то, за что цепляется вдохновенный глаз, сопрягаясь с новым опытом и отзывчивой книжной памятью. И так же почти внезапно, через восемь долгих-коротких лет, он возвращается, еще не зная, например, что пройдет некоторое время — и потянется вдруг томящее припоминание, и “ровные всплески лагуны впотьмах” воспрянут, чтобы вырвалось неожиданное: “Жизнь начинать надо с конца, / видеть ее спиной. / Площади брус тоже мерцал / гулкой, единственной”.
А дружеская рука Ивана Бунина словно сама положит — справа — эпиграф: “Восемь лет в Венеции я не был…”
…Много с тех пор кануло стран,
в точку дорог сошлось.
В сердце впился старый капкан
цепче, чем думалось.
Но возвратясь в свой или нет
край замороженный,
ночью, когда ближе рассвет,
слышу тот плеск, давностью лет