Алмазная скрижаль - Арина Веста
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Издалека он услышал звук отъезжающей машины. Каменная домовина, как воронка, засасывала ночные звуки. Шорохи казались громом. Тиканье часов, которые забыли сорвать с него охранники, заполнило гулкую пустоту склепа.
Упершись в скользкий камень коленями, он пытался застопорить свое движение вниз, но с каждой минуту неумолимо оползал в глубину. Ключицы выламывало точно крючьями. «Боже, если есть Ты в межзвездных глубинах, прости меня за все… за нее прости… – Он собрал всю свою волю, уже размякшую от боли, и попытался вспомнить Лику. – Где она, неужели у них? Они будут мучить ее, осквернят ее тело, ее кровь… Она так молода, она умрет не сразу…»
Содрогалось от ужаса сердце, выстукивая: «Погубил! Погубил!»
Душа его оторвалась от измученной плоти и плыла на свет далекого маяка, на огонек, мерцающий среди темных облачных равнин. Внизу туманились зеркала предрассветных озер, в их глубинах сияли тихие звезды, и где-то на краю света горела свеча и неудержимо влекла к себе. Душа его стремилась к ней, и он увидел ее, живую, родную до последней ресницы, до капельки пота над верхней губой, до заплатанной на рукавах кофтенки.
Лика перебирала горы оранжево-красной ягоды, рассыпанной по темному дощатому столу. Рядом сутулилась бабка Нюра. На окошке горела свеча. Он легко вошел в пламя свечи; пламя вздрогнуло, заплясало. Огненная плоть не отторгла его, она обняла, обволакивая и лаская, как прежде его обнимала речная волна, холодно целуя все тело… Лика смотрела на пламя долгим рассеянным взглядом.
Руки бабки Нюры ныряли в россыпи оранжевой морошки. Глуховатым старческим голосом она рассказывала какую-то бесконечную семейную историю…
Девушка встала, подошла к старухе и, плача, уткнулась ей в плечо. Он рванулся из пламени свечи, чтобы снова ловить ее мерцающий взгляд. И она взглянула тревожно на ярко вспыхнувшее пламя. Свеча затрещала, ее огненный парус сник. Деревянная птица под потолком качнула крыльями. Ночной ветер подхватил его душу, как палый лист, и понес вспять…
Сон оборвался. Его онемевшее, уставшее от борьбы тело дергали, теребили и упрямо выволакивали из каменного мешка.
– Тащи… Да выше, выше бери…
Веревки натянулись, впились под мышки, тело резко дернулось и поползло вверх. Остывшее, раздавленное тело казалось чужим, и его вновь повлекло туда, на свет свечи, которую каждую ночь неизвестно для кого ставила на окно старуха, имени которой он уже не помнил. Но жизнь возвращалось в него удушьем, спазмами, рвотой, ледяной испариной.
Оплывшую, скользкую от смертного пота колоду выволокли из «ножен» и положили на битый кирпич.
– Живой?
– Живой. Мертвые не потеют… – произнес знакомый по-мальчишески беспечный голос.
…Он пришел в себя в грустный закатный час, когда щемяще-звонко верещат кузнечики в остывающем травяном пекле.
За распахнутой рамой шелестел сад. Тишина в глубине дома настороженно вздрогнула, кто-то подошел, оправил простыни, поднес воду к сухим губам. Вадим покорно отхлебнул. Подбородок и края рта отерли марлей. Шорох шагов растаял в тишине летнего вечера, золотистого, как солнечная смола, и сладостного, как возвращение домой.
Навьи сказки
На вокзал Лика прибежала задолго до отхода поезда. Легкий бег через пустой вечерний парк раззадорил и взбодрил ее уставшее от больничных сидений тело. Быстрота, выносливость и азарт гонок, должно быть, достались ей от предков – обладателей и держателей огромных великорусских пространств. Жажда и молодой голод настойчиво напомнили о себе, последние недели две ей почти все время хотелось есть, особенно нравилась рыба. Тело наливалось веселой силой и жило своей тайной жизнью. Груди взошли еще выше, смущая Лику непривычной тяжестью, а старенькие любимые джинсы стали немного тесноваты в поясе.
Разгоняя печальные мысли, она покачала красивой золотистой головкой, оправила растрепавшиеся от бега волосы и сбившуюся кофточку. Все происшедшее с нею еще только предстояло осмыслить. Но это потом…
В вагоне было сонно и душно. Она сразу же достала из сумочки фотографии – единственный, тающий, как облачко, след жизни Влада – и долго всматривалась в летящую белую фигуру, до половины скрытую языками пламени. Из пламени являлись в древности могущественные волшебники, спасители династий и царств. И чем дольше она смотрела на размытое изображение, тем глубже проникал в сердце страх перед неизбежной встречей с загадочным миром по ту сторону пламени. Этот мир смотрит на нее с молчаливой надеждой, ждет ее участия. Но что она может, одна? Как изменить несправедливый порядок вещей? Для этого надо заново учиться жить: бодро, зло и чтобы каждый день – как подвиг! Кончилось время безмятежного сна и благодушия! От этих решительных мыслей Гликерия ощутила прилив силы. Руки ее инстинктивным материнским жестом округло огладили живот. Глаза вспыхнули и потемнели, упрямая морщинка пересекла лоб. Она еще не ведала о том, что уже знали ее тело и душа. О том, что в недрах ее существа вспыхнула завязь новой жизни и взывает о любви и защите. Она еще не слышала вещего голоса внутри себя, не чувствовала трепета зреющего плода, но эта едва прилепившаяся к плоти душа уже властно требовала изменить мир, сделать его светлее и чище.
Присвистнул гудок электровоза, возвещая отправление, и поезд мягко пошел, покачивая боками. Широкая тень на секунду закрыла свет. Лика поспешно убрала фотографии и оглянулась. Этот высокий мужчина, по виду бывший военный, едва успел протиснуться в вагон, отжав сомкнувшиеся двери квадратным плечом. Несмотря на жар, он был одет в длинный прорезиненный плащ и панаму защитного цвета, такие носят грибники от Мурмана до Камчатки. На секунду она встретилась глазами с его пустым, ничего не выражающим взглядом и вздрогнула. Под тяжелыми, омертвелыми чертами «грибника», под бывалым обшарпанным плащом и видавшей виды панамой угадывалось нечто нечеловеческое, потустороннее, чуждое пестрой и суетливой, но абсолютно настоящей жизни за окнами. Человек сел где-то позади, зашуршал газетой, и Лика мельком пожалела его, как жалела всех выпавших из осмысленного бытия.
Вечерело, поезд летел среди болот и пустошей, поросших низким ельником. На остановках входили и выходили люди с туесами, с огромными черными корзинами, громко балагурили белоголовые парни в темном северном загаре, раскрывали, хвалясь, заплечные оловянные ящики, и ягодной сладостью, дымком полуночных костров и горячим смолистым вереском тянуло от их усталых движений и выбеленных солнцем одежд. Лике было спокойно и радостно смотреть на их руки, на блаженно-спокойные северные лики. Высокий старик развернул на коленях хлеб, перекрестил его и, разломив, молча подал ей круглую блестящую горбушку. Он ел, аккуратно подставляя ладони под падающие крошки, и забытое благоговение перед хлебом насущным было в его сложенных ладонях и полузакрытых глазах. Лика ела хлеб, как причастие, медленно раздавливая языком твердые крошки и в мыслях благодаря и случайного попутчика, и того, кто сеял рожь, кто убирал и веял, кто рушил спелые зерна в пушистую муку, кто выпек его на березовых угольях. Эта долгая благодарственная молитва за малую кроху хлеба утолила ноющий голод. Одобрительно взглянув на прощание, старик сошел с поезда и сразу потерялся среди ветвей и стволов северного леса.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});