Доля правды - Зигмунт Милошевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прощание с Хеленой Эвой Шацкой было душераздирающим. Атмосфера портилась по мере приближения момента отъезда, хотя Шацкий прилагал все усилия, чтобы до самого конца все выглядело мило. По дороге на так называемый автовокзал (обычная будка из фанеры, покрытая жестью) одиннадцатилетняя девочка принялась тихонько всхлипывать, а перед тем, как войти в автобус, — рыдать. Она вцепилась в отца так, что тот начал подумывать, а не отвезти ли ее в Варшаву на машине. На помощь пришла дородная матрона, которая ехала со своей внучкой, девочкой примерно того же возраста, что Хеля. Видя затруднительное положение Шацкого, она предложила присмотреть в автобусе и «за вашей девочкой». А «ваша девочка», предвидя предстоящее развлечение, тут же радостно чмокнула папочку в лоб и исчезла в салоне на редкость приличного автобуса.
Тем не менее возвращался прокурор Теодор Шацкий грустный и разбитый. Куда он, собственно, возвращался? Домой? Нет, чужая квартира не была его домом. К себе? Скорее всего, так, ведь «у себя» можно быть и в доме, и в гостиничном номере, и в палатке кемпинга. «У себя» можно находиться в любом временном жилье.
Итак, он вернулся к себе, но стоило ему выглянуть в окно, как он развернулся на 180 градусов, сбежал по ступням вниз и направился в сторону Вислы. Ему захотелось хорошенько нагуляться, устать до изнеможения, отобедать в городе, выпить две банки пива и заснуть беззаботным сном.
Господи, что за чудесный день! Права была Соберай, когда неделю назад говорила, что ему надо во что бы то ни стало увидеть в Сандомеже весну. А весна решила наверстать упущенные денечки — голые до сего времени ветки подернулись зеленоватой дымкой, на уже зазеленевших появились белые цветы, а в воздухе сладкий аромат цветения смешивался с запахом земли и заболоченных лугов. Шацкий, как наркоман, втягивал в себя эти запахи, пытаясь почувствовать их все вместе и каждый в отдельности — ведь до той поры он знал лишь городскую весну, блеклую, вялую, лишенную энергии.
Он спустился к лугам, у памятника Иоанну Павлу II (с довольно курьезной памятной табличкой, гласящей, что именно здесь Папа Римский «отслужил торжественную мессу в окружении представителей возрождающегося рыцарства») свернул влево и зашагал напрямик по лугу в сторону Краковского шоссе. Уже на шоссе он обернулся, взглянул на Сандомеж и подумал: в рассказах о полковнике Скопенко может содержаться не какая-то крошечная, но львиная доля правды. Он не представлял себе, чтобы человек, увидавший город с этого места, мог отдать приказ об артиллерийском обстреле. Сандомеж был прекрасен, в него хотелось влюбиться с первого взгляда, осесть здесь и никогда его не покидать. Это был — такая мысль впервые появилась в голове прокурора — его город.
Он оторвал взгляд от сбившихся на привислинском холме домиков, от белого силуэта Коллегии, от стоящего рядом готического, красного кирпича Дома Длугоша, от башни ратуши и чуть спрятанной, если отсюда смотреть, звонницы кафедрального собора. И пошел вдоль дороги, поминутно поглядывая на великолепие архитектуры, которое действовало на него умиротворяюще.
Шацкий немного покрутился на бульваре Пилсудского, где на пристани уже стоял речной трамвайчик, посидел на скамейке, наблюдая за снующими по сходням туристами. И в зависимости от того, что за человек был турист, либо радовался, что сам он не такой, либо наоборот — завидовал его жизни. Так он мог развлекаться часами. Потом по склону таинственного и мрачного лёссового яра поднялся к костелу Святого Павла, а оттуда вернулся к замку, по дороге смешавшись с толпой прихожан, выходящих после службы из костела Святого Иакова.
Увы, он не мог не заметить простирающийся внизу луг, точнее, то место, под которым несколько дней назад взрыв швырнул его на стену, а из Марека Дыбуса сделал калеку на всю оставшуюся жизнь. Тягостное воспоминание.
Не мог он и дальше притворяться, что его мысли занимают только дочь, виды Сандомежа, прогулка и весна. Он был до предела человеческих возможностей взвинчен, встревожен, к этому состоянию подходило любое слово на любом языке, если оно выражало беспокойство, которое он болезненно ощущал всеми фибрами души. Играл ли он с дочерью, ел или спал, он пребывал в состоянии беспокойства, видел только одно лицо — лицо Вильчура и слышал только одну фразу — «вы ошибаетесь, пан прокурор».
Чушь собачья, он не может ошибаться, потому что все факты — хоть и с трудом вообразимые — идеально стыкуются друг с другом. Да, они необычные. Да, мотив надуман. Но люди убивали по куда более дурацкой причине, уж Вильчур-то это знает лучше него. И никто ведь ему не запрещает говорить. Мог бы и объяснить, где Шацкий допустил ошибку. Мог бы доказать, где был во время убийств. Мог бы говорить и говорить, пока бумага в прокуратуре не закончится. Но он ведь не дурак, он этого не сделает, старый легавый, гори всё синим огнем.
Прошлой бессонной ночью Шацкий понял, что его беспокоит. Он сидел на кухне, прислушиваясь к тому, как дочь ворочается с боку на бок, и записывал всевозможные версии случившегося — теперь, по крайней мере, с участием подследственного за решеткой. Версии отличались друг от друга нюансами, но все они отвечали на вопрос «почему?» весьма изящно, как и положено в детективных романах. Вопиющая несправедливость, выношенная годами ненависть, месть спустя много лет. Месть, запланированная так, чтобы весь мир услышал, что же произошло морозной зимой 1947 года. Как и объяснял Клейноцкий: лишить ответчика за причиненную несправедливость доброго имени, обесчестить его — это очень важный элемент мести, сам труп — расплата недостаточная. В таком случае Вильчур достиг своей цели, теперь вся Польша будет говорить о нем и о постигшем его когда-то несчастье.
Безусловно, что касается мотива, тут все совпадало. Хуже было с ответом на вопрос «как?». Как этот худосочный, семидесятилетний старикашка мог убить трех человек? Множество вопросительных знаков, само собой, снималось, поскольку был он опытным полицейским. Всегда первый на месте преступления, он отдавал распоряжения, контролировал допросы и все следственно-оперативные действия. Он следил за анализом видеозаписей с городских камер, то есть ему не чужды современные технологии. Следовательно, он мог оставить запись в информационном сервисе и использовать мобильник для оповещения СМИ. Жаль, что телефона не нашли. Он знал всю подноготную Сандомежа, что объясняет и его знакомство с сандомежскими подземельями. Надо будет допросить на этот счет Дыбуса, как только тот придет в себя. Кто знал об их исследованиях, кто в них участвовал, были ли задействованы городские службы и чиновники?
Предположим, что Вильчур знал подземелья, допустим также, что их тайные входы расположены в различных частях города, тогда становится ясно, как происходило перемещение трупов. К тому же у Вильчура — если убийца он — не раз была возможность вложить значок родла в руку Будниковой. Зачем? Чтобы подозрение пало на Шиллера, а от него перекинулось на Будника, и таким образом открылся бы разврат в сандомежских высших сферах. Все это как нельзя лучше соответствует теории Клейноцкого о компрометации убийцы.
Но этого мало, очень мало.
Шацкий стоял на Замковой площади. Он любил это место и открывающийся вид на излучину Вислы, пугающе вспухшей в последние дни. Ему приятно было осознавать, что уже не одну сотню лет тут останавливаются люди и любуются тем же самым пейзажем. Впрочем, когда-то они любовались чуть лучшим видом, не обезображенным фабричной трубой стекольного завода. Вокруг было полно людей, высыпавших после богослужения из ближайших костелов. Разодетых по-праздничному, как и принято в маленьких городках: мужчины в костюмах, женщины в платьях ядовитых расцветок, парни в спортивной обувке с проблесковыми огоньками, девушки в черных колготках и с вечерним макияжем. В каждом из них отдельно и во всех вместе можно найти тысячу поводов для насмешек, однако вид их растрогал Шацкого. Живя много лет в Варшаве, он догадывался: что-то там было не так, эта самая уродливая столица Европы не искрится дружелюбием, а его привязанность к серо-бурым стенам на самом деле — невротическая зависимость, этакий городской стокгольмский синдром. Как заключенные попадают в зависимость от тюрьмы, а мужья — от плохих жен, так и он уверовал, что сам факт жизни в грязи и хаосе достаточен, чтобы эти грязь и хаос наделить чувством. Прокурор Теодор Шацкий, варшавянин. Варшавянин, то бишь бездомный.
Стоя на залитой солнцем шумной Замковой площади в Сандомеже, он явственно это видел. У него, жителя большого города, не было своей маленькой отчизны, страны счастливого детства, своего места на земле. Места, где возвратившегося спустя годы человека встречают улыбки, протянутые руки и те же самые, хоть и измененные временем лица. Где черты умерших соседей и друзей можно отыскать в их детях и внуках, где можно ощутить себя частью большого целого, найти смысл в том, чтобы стать звеном крепкой и длинной цепочки. Он видел такую цепочку здесь, под купленными на базарах костюмами и платьями, и завидовал этим людям. Завидовал до боли, ибо чувствовал, что испытать такое ему не будет дано, что даже в самой счастливой эмиграции он везде и всюду останется бездомным, лишенным родины.