Наследники Фауста - Елена Клещенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я скоро вспомнил правила проклятой игры и не слишком удивился, когда меня препроводили в тюремную камеру, ничего не объяснив. Наверное, следовало негодовать и требовать, показывая себя невиновным, но я сказал только: «Вверяюсь вам, почтенные господа, уповаю на справедливость». Тюремщик, кажется, был раздосадован, что я забрал себе его слова — как если бы убегающий в игре взялся кричать «беги, беги» вместо того, кто ловит, — но покарать меня за это было невозможно.
Ауэрхана солдаты обозвали нечистой силой и оставили при мне — сами, без мастеров этого дела, побоялись наложить на него руки. Карманы обыскали, пошарили за пазухой и за поясом, заставили снять башмаки, мешок отобрали. Перед тем, как захлопнуть дверь, один из стражников — вероятно, нисколько не издеваясь, а из самых добрых побуждений — крикнул: «Держи свое яблоко, погрызешь, хоть время скоротаешь».
Брошенное яблоко покатилось по каменному полу, и этот пустяк отнял у меня последние малые остатки мужества. Камера была пуста, и некому было посмеяться над тем, что пожилой мужчина рыдает, будто наказанный ребенок.
Милая, если волею Божьей ты когда-нибудь прочитаешь эти строки — знай, что не по своему желанию я покинул тебя. Ничего я не хотел так сильно, как быть с тобой рядом, но оказался слишком слаб, чтобы преодолеть одну-единственную преграду. Милая, я не знаю, что тебе расскажут обо мне: сколько в этом будет правды, и чему ты поверишь. Будь проклята моя трусость, я должен был сам тебе сказать обо всем, но не решился. Не решаюсь и теперь. Если когда-нибудь встречу верного и честного человека, который сможет передать тебе эти листки, тогда отважусь и напишу, как случилось то, в чем я не хотел признаться. Пока же мне приходится думать и о том, что произойдет, если мои записки попадут в чужие руки. Мария, прости меня, я люблю тебя, и я не так виновен, как кажется. Если посмею и впредь произносить твое имя, это только потому, что имею оправдание…
Ауэрхан, видя мое отчаяние, влез ко мне на спину и принялся гладить по голове, тревожно чирикая. Потом я почувствовал, что он тычет мне кулачком в щеку и требует внимания; желает, видно, утешить подарком. Я взглянул — и рассмеялся, давясь слезами. На маленькой ладошке лежал ограненный алмаз, величиной с хорошую сливу, весь мокрый от слюней.
Спасибо, друг. Ты умен и поменялся с выгодой, а я дурак, что позабыл об этом. Вытерев лицо, я внимательно осмотрел подарок. Исчезать он не собирался, и это был самый настоящий, подлинный диамант, углы его царапали ноготь и олово, а прибывающий утренний свет собирался в нем, как в линзе, и обращался в чистейшие отблески радуги. Почему бы и нет: разве не к услугам дьявола все подземные копи?
Я поднял яблоко, обтер его рукавом и разломил пополам: половину моей нечистой силе, половину себе. И вправду, погрызем яблочко, скоротаем время да поразмыслим. Узник с таким камешком — уже, считай, не узник, если Господь даровал ему хоть каплю ума и хладнокровия. А потому отвергнем первое и самое глупое решение: показать камень тому, кто придет за нами, и предложить его выкупом за нашу свободу. Солдаты боятся колдунов и не знают, чего стоят диаманты, к тому же ни один из них не сумеет обмануть товарищей. Нет, этого мы не сделаем, это все равно что выбросить камешек…
Глава 11
Сперва я гадал, захочет ли старый коршун сам побеседовать со мной или же препоручит это дело кому-то из своих соратников, и как долго меня станут держать в неизвестности. Но это могли быть и сутки, и двое, и вся неделя, и больший срок, достаточный для того, чтобы узник стал бояться пожизненного заключения за неизвестную вину и начало следствия воспринял как милость. Посему я положил себе ничего не ждать и не загадывать, а сгреб солому, рассыпанную по полу, уселся на этом ложе и начал твердить про себя стихи, какие помнил, и в самом начале «Буколик» уснул. Забытье было прекрасным, однако вернули меня к яви слишком быстро: поздним утром того же дня. Покуда я зевал и моргал, припоминая удивительные события последних суток и убеждаясь, что моя победа над дьяволом — не сон, но не сон и темница, меня подхватили под локти и поволокли. Ауэрхана пришлось оставить в камере. Надеюсь, его не уморят голодом.
Друг моих давних дней пожелал беседовать со мной сам. Один, без судей, без охраны, даже без ведущего протокол писца (если только тот не сидел где-нибудь за занавесью или в печном дымоходе). Хельмут спросил стражу, что я поделывал, когда за мной пришли, преувеличенно удивился ответу и отослал всех.
Оставшись вдвоем, мы сразу перешли к сути. Он ни слова не сказал о той нелепой истории, памятной тебе: когда я незадолго до нашей свадьбы осмелился публично возразить некоему выдающемуся мужу и был вынужден признать свою неправоту. Его интересовало совсем иное. Говоря коротко, меня обвинили в том, что восемь лет назад я совершил некий проступок, тяжкое прегрешение против Господа, о коем здесь рассказывать не место. Я отвечал, что не мог совершить ничего подобного, а напротив, именно тогда пылал рвением праведности и сожалел единственно о том, что у меня недостало сил выполнить все, что удавалось другим, более отважным и твердым в вере. Он сказал на это, что мои слова о слабости, быть может, и правдивы, но рвение было показным и скрывало, как ныне обнаружилось, преступный умысел. Я продолжал твердить, что меру искренности каждого взывающего к Господу знает Господь и никто другой, но что в преступлении я не повинен ни сном, ни духом. Он ответил, что располагает неопровержимыми свидетельствами моей вины. Я сказал: пусть свидетель явится сюда и поклянется.
— Он не сможет поклясться.
Произнеся эти слова, Хельмут взглянул на меня. Я понял, кто его свидетель, и он увидел, что я понял.
Тесный союз твоего самозванного дядюшки и моего давнего приятеля не должен был удивлять. Хельмут по наружности перешел из католичества в истинную веру, но подлинный его хозяин остался тем же. Вся их служба вершит свое дело таким образом, что многое наводит на мысли о подобном союзе. Но страдая и ужасаясь, выкрикивать проклятья, давать мучителю богохульные прозвища — это одно, а совсем другое — стоять лицом к лицу с соратником Самого, настоящим, а не метафорическим, во всей его силе, и выслушивать от него обвинения в его собственном грехе. Я напомнил себе, что предвидел это, но все же почувствовал смертную тоску, не меньшую, чем тот человек из записок Апулея, который убежал от своих убийц к другим убийцам. Только мне на их милость рассчитывать не стоило.
— Если он не поклянется, то ты не сможешь меня осудить, — все-таки сказал я.
— Я поклянусь вместо него, — равнодушно согласился он, — и суд примет мою клятву. Теперь ты знаешь, что твоя вина известна, и должен догадаться, каков будет приговор. Слуга Господень, я не оставлю твое преступление безнаказанным.