Люди и праздники. Святцы культуры - Александр Александрович Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Воннегута нас интересовал опыт современной мифологии, получившийся от комического скрещения высокой научной фантастики с философией скептика и желчью сатирика. В “Колыбели для кошки” Воннегут придумал Бога, который не нуждается в том, чтобы в него верили, и религию, которая сама зовет себя ложной. И все же эта пародийная теология с ее “карассами, дюпрассами и гранфаллонами” вела наружу – к свободе от взрослой лжи и державной истины.
В Америке Воннегут был апостолом контркультуры, в России в нем видели своего, вроде Венички Ерофеева. Тем более что и Воннегут умел выпить. Правда, сам я видел его только на экране. Но однажды напал на след.
Дело было на судне, курсирующем по Галапагосам. В дорогу я взял одноименный роман Воннегута. Расчет оказался верным: капитан рассказал мне, что книга написана на борту.
– Правда, на сушу, – признался шкипер без сожаления, – мы с ним так ни разу и не выбрались, предпочитая экзотике хорошо снаряженный бар.
Неудивительно, что этот капитан оказался самым ярким персонажем в книге. Воннегут изобразил его кретином, не умеющим пользоваться компасом. Но это и неважно, потому что, как всегда у Воннегута, герои все равно погибают.
“Такие дела”, – любят повторять знаменитую фразу из “Бойни” поклонники Воннегута. В сущности, эти грустные слова, как дзенские рефрены, ничего не значат. Они – смиренная констатация нашей беспомощности перед сложностью жизни. Не делать ее хуже, чем есть, – всеми своими книгами говорил Воннегут, – единственная задача человека на земле.
14 ноября
Ко дню рождения Клода Моне
“ Мост Ватерлоо” входит в серию из 42 картин, которые Моне написал в лондонском отеле “Савой”, откуда открывалась прекрасная панорама на Темзу. Он запечатлел ее во всех мыслимых вариантах. Лондонский воздух с его частыми туманами и постоянным смогом восхищал художника разнообразием эффектов. Моне поражался слепоте английских живописцев, не пользовавшихся художественными преимуществами своей столицы. К одним из них он, безусловно, относил дым фабричных труб, попавших и на эти картины. Уродливый признак индустриальной цивилизации придает лондонской атмосфере ядовитый, неземной колорит, но и он красит полотно.
Мы привыкли восхищаться воздушностью импрессионистских картин – им первым удалось сделать видимым воздух. У Моне он непрозрачен. Над мостом Ватерлоо сгустились испарения громадного города, и эти миазмы, мешая солнечному лучу, позволяют художнику лучше проследить за приключениями его главного героя – света. Он с трудом пробивается сквозь плотную воздушную среду, чтобы утонуть в братской стихии воды, которая служит тут зеленым аккумулятором излучения, упорно заряжающимся от солнечной энергии.
Живопись Моне поражает несовместимыми свойствами – зыбкостью и монументальностью. Тут нет ничего основательного, постоянного, окончательного. Даже каменный мост кажется подвижной и условной границей, отделяющей, как во второй день творения, “воды от тверди”, реку от неба. Однако причудливая драма света производит не мимолетное, а величественное впечатление. Помещая зрителя в самый центр современного города, Моне растворяет приметы своего времени в наплывах красок. Это – мистерия рождения мира, вырванная из земного календаря. Но это – и портрет одного неповторимого мгновения.
Клод Моне был невербальным художником. Он не любил объяснять словами то, что делал красками. И все-таки именно ему принадлежит самое глубокое определение импрессионизма: “Только эфемерное бывает божественным”.
14 ноября
Ко дню рождения Алексея Хвостенко
В Нью-Йорке он оказался проездом, как, впрочем, и везде, не исключая Парижа, где мы с ним подружились в ожидании лукового супа. Его тайну Леша открыл нам на базаре “Чрево Парижа”, точнее – в таверне “Свиная нога”, у дверей которой жил симпатичный поросенок Оскар.
– Луковый суп, – объявил Хвостенко, – полагается есть на заре, чтобы протрезветь, поэтому нам придется сперва набраться.
Весь день мы дули красное под стейки из конины. Лишь перед рассветом, когда Хвост спел весь свой репертуар трижды, мы, наконец, уселись за выскобленный стол, разделив его с другими подозрительными типами.
– Чистый Вийон, – одобрил Хвост.
В луковом супе все показалось заманчиво грубым: миски, черный крестьянский хлеб, бегло накромсанный лук и крепкое, шибающее в нос варево. За окном хрюкал Оскар, рядом переругивались сутенеры, у стойки выпивали позировавшие Шемякину грузчики-тушеноши.
Не зная, чем ответить Хвосту в Нью-Йорке, мы повели его в непарадную часть Чайна-тауна. Расположившись с вином и сушеной каракатицей под пилонами Бруклинского моста, где, если верить Голливуду, живут вампиры, а если правде – бездомные, мы извинились перед Лешей за то, что наш город так явно уступает его Парижу.
– Чем это? – удивился Хвост.
– Древностью.
– Ничуть, – сказал он, обводя панораму руками, – руины, клошары, ржавая роскошь прошлого.
Оглядевшись заново, мы признали его правоту. Хвостенко навел наш взгляд на резкость, и город, налившись стариной, обернулся песней про вечное, прошлое и волшебное. Рыжие эстакады надземки нарезали Манхэттен, как Рим – акведуки. Ветхие инсулы жилых кварталов наивно маскировали бедность лепниной. Орлы, латынь и лавры украшали муниципальные дворцы форума. Украв и присвоив старосветские образцы, Нью-Йорк склеился в дикое чудо без умысла и порядка, подчиняясь наживе и случаю.
– Над небом голубым есть город золотой, – затянул Хвост, как всюду, где он оказывался, и мы из благодарности подхватили припев, чего с моим слухом не следовало делать ни при каких обстоятельствах.
15 ноября
Ко дню рождения Марины Ефимовой
Много лет мы дружили домами, вместе встречали Новый год, закусывали на пикниках, ездили на рыбалку и за грибами. И всегда Марина была незаметным центром компании. Об этом узнаёшь на следующий день, когда в памяти всплывают шутки Бахчаняна и ее застольные истории. Я так их любил, что однажды отвез Марину на конференцию в Филадельфию, чтобы всласть наговориться по дороге. На “Радио Свобода”, конечно, и других говорунов хватало, но только Марина умела строить рассказ как картинку. До сих пор помню: летняя ночь, деревенские танцы в литовской провинции и пятеро братьев-красавцев на мотоциклах с сияющими в темноте зубами и рубахами, одними словом, I Vitelloni. Неудивительно, что больше всех искусств Марина любила кино. В ее пересказе фильмы, особенно, классические, казались лучше, чем на экране.
Разнообразные таланты Марины не были ни для кого секретом, но скандал разразился, когда мы прочли ее книжку “Через не могу”. Она всех ошарашила: это была лучшая книга о блокаде, написанная простой, честной, изощренной прозой, которую хочется сравнить с Хемингуэем, но делать этого не следует. Марина сочиняла по-своему, и мы даже не догадывались, что она так умеет. Довлатов тогда проворчал чуть ли не обиженно: “Первую книгу каждый может написать хорошо”.
По-своему он был прав, потому что за вторую Марина взялась очень нескоро. Я обомлел, когда