Смерть президента - Виктор Пронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, на это не стоило надеяться.
И тогда мысль в президентской голове сделала мертвую петлю — пусть эти обиженные отдадут свои поганые голоса не главным его противникам, а тому же Пыёлдину, который победить не сможет ни при каких обстоятельствах.
Но не победят и его соперники.
Следовательно, победит он, Боб-Шмоб.
Президент удовлетворенно почесал небритую щеку, и она отозвалась легким звоном трехдневной щетины. Потом помолчал, потер одну босую ногу о другую и позвонил начальнику избирательского комитета.
— Эта… — Боб-Шмоб часто пользовался этим нехитрым приемом — произносил вместо внятных слов некий звериный рык. Его собеседник сразу покрывался липким потом, пытаясь догадаться, что он хочет сказать.
— Да, конечно… Я понимаю, я все понимаю… Для этого требуется…
— Что для этого требуется?
— Любовь всенародная! — брякнул начальник комитета.
— Правильно мыслишь… — одобрил Боб-Шмоб. — Эта…
— Слушаю!
— Нет, это я слушаю! Ты его зарегистрировал?
— Кого?
— Шмыёлдина?
— С кем? — уже в полном беспамятстве простонал начальник.
— Дурак! Не с кем, а кем… Думать надо, соображать, мыслить!
— Буду! — заверил начальник опять в неуверенности, правильно ли он понял президента.
— Что будешь?
— Стараюсь.
— Можешь и не стараться вовсе. Никому твои старания не нужны. А вот дело — вынь да положь. Понял? Спрашиваю — понял?
— Что вынуть? Я не понял, что нужно вынуть…
— Что, уж и вынимать нечего? — расхохотался Боб-Шмоб с мощным рыком, но этот его смех, как ни странно, успокоил начальника. Если президент хохочет, значит, самого страшного не предвидится, а в чем заключается это самое страшное, начальник и себе, наверно, не смог бы сказать. — Повторяю — вынимать есть что? — Президент никогда не оставлял вопроса без ответа.
— Когда как, — хихикнул начальник.
— О боже, — простонал Боб-Шмоб. — За что?! — обращаясь ко всевышнему, он спрашивал — за что ему выпала такая жестокая доля, почему он должен общаться с недоумками. — Ну, ладно… Регистрировать его надо.
— Кого?
— Шмыёлдина. В качестве кандидата. В президенты.
— Вы хотите сказать…
— Когда я хочу сказать — говорю. А что, есть возражение?
— Было бы предложение!
— Считай, что оно у тебя есть.
— А ничего, что он вроде того, что…
— Ну?
— Уголовник.
— У нас половина Думы — уголовники. И ничего, заседают. Одним больше, одним меньше, какая разница.
— А если… — начал было начальник, но тут же замолк в ужасе от собственного предположения.
— Ну?!
— А если он победит?
— Кто? Шмыёлдин?
— Пыёлдин…
— О боже, — опять из широкой груди президента вырвался тяжкий стон.
— Действительно, — пробормотал начальник. — В самом деле… Ишь ты. Надо же…
— Спрашиваешь, а если победит Шмыёлдин? Ты это всерьез?
— Никак нет! — выпалил начальник, мгновенно вспомнив свою армейскую молодость, вспомнив, как надо отвечать начальству — кратко, твердо, без сомнений и колебаний.
— Правильно. А голоса при этом отсосет у всех этих идиотов. Самые злобные, остервенелые, самые, понимаешь, свирепые проголосуют за него.
— А ведь и в самом деле! — воскликнул начальник, стараясь наполнить свой голос восторгом. — Ишь ты! Надо же!
— Значит, так, — Боб-Шмоб помолчал, ожидая, пока начальник перестанет восхищаться его прозорливостью. — Заметано. И пусть народ ликует. Он у меня не часто ликует, пусть… Страна у нас, понимаешь, демократическая, каждый может выдвинуться в президенты… Хоть уголовник он, хоть недоумок, полудурок… Каждый. Потому — демократия.
— Заметано. — Услышав частые гудки отбоя, начальник осторожно положил трубку. Некоторое время сидел молча, пытаясь понять, что происходит? И лишь спустя какое-то время до него начал доходить коварный замысел Боба-Шмоба.
* * *А между тем жизнь в Доме шла своим чередом. В нем обитали уже не менее ста тысяч человек, все они считались заложниками банды Пыёлдина. Необычность положения, в котором оказались бомжи и бродяги, оказывала на них явно оздоравливающее влияние. Многие бросали пить, переставали материться, некоторые часами сидели под душем, смывая с себя многолетние наслоения из соленого пота, железнодорожной, грунтовой, городской грязи.
Билл-Шмилл и тут решил словчить — прислал несколько самолетов, груженных поношенным солдатским обмундированием. И вот уже половина обитателей Дома стала напоминать солдат армии заокеанцев. Корреспондентов поначалу это сбивало с толку — они решили, что ударный отряд Билла-Шмилла уже занял Дом. Но их быстро образумили.
На пятом этаже, куда доставили бельгийскую колбасу, неожиданно вспыхнул бунт — бомжи категорически отказывались есть заморское лакомство, требуя пищи доброкачественной. Колбасный бунт удалось подавить, лишь когда на этаж доставили тоже лежалую, но одесскую колбасу.
Едва там все утихло — взбунтовался семнадцатый этаж, куда по недосмотру завезли заокеанскую «Смирновскую» водку. Разгневанных бунтарей удалось призвать к порядку, когда на этаж доставили несколько грузовиков водки «Смирновской», но отечественной, которая оказалась не только приятной на вкус, но и хмель давала несравненно более качественный. Отведав этой водки, бомжи веселились легко и беззаботно, и руки их тянулись не к ножам и топорам, руки тянулись к гармошкам, свистулькам, бубнам и колокольчикам.
Несколько дней гул веселья с семнадцатого этажа разносился по всему Дому. Слабые его отголоски доносились до города, лежавшего уже в ночных сумерках, и люди подолгу смотрели в ясное звездное небо, пронзенное сверкающим штыком кристалла.
В глазах их была вечная тоска по несбыточному.
На всех этажах Дома гудели свадьбы.
Начали рождаться дети, поскольку многие бродяжки приползали уже беременными.
Прослышав об этом, Коль-Шмоль тут же выразил пожелание взять младенцев на прокорм и воспитание, но, получив оскорбительный отказ, обиделся. Джон-Шмон, хотевший было уже подхватить эту идею, от своего замысла благоразумно отказался.
Да, это случилось — в пропитых и синюшных глазах женщин начало пробуждаться что-то человеческое, материнское, всех младенцев решили оставить в Доме.
И умирали тоже, конечно, умирали потому, что все предыдущие годы этих людей не располагали к здоровой жизни, к счастливому долголетию. Бродяги и пропойцы торопились использовать, истратить последние крохи здоровья, чтоб, не дай бог, не помереть здоровенькими, не унести в могилу те скудные гроши оставшихся сил, которые они могли спустить еще здесь, на поверхности земли.
Почуяв свой последний час, перед тем как испустить дух, уже в предсмертном забытье бомжи показывали глазами на оконный провал, устремленный в небо. Туда, дескать, мне пора, в слепящее солнечное небо, в звездное небо. Они, собственно, и стремились туда всю свою жизнь. И уходили. К себе.
Никто не решался отказать им в последнем желании. Положив умирающего на носилки с резиновыми колесиками, их медленно катили по залитому солнечным светом коридору, оканчивающемуся непереносимо ярким квадратом неба.
Возник ритуал — вдоль коридора выстраивались знакомые, приятели, подруги, с которыми они бродили в голоде, холоде и пьянстве по демократическим просторам страны, стояли и те, с которыми познакомились и породнились уже здесь, в Доме. Эти люди брали на себя тяжкое бремя забытых родственников, родителей, детей…
Носилки неслышно подкатывались к краю, колесики упирались в невысокий алюминиевый уголок, оставшийся от оконного переплета, и человек невесомо соскальзывал вниз. И летел, летел, то ли в небо, то ли к земле, то ли навсегда оставался парить привидением, сгустком громоздких страстей человеческих, пугалом огородным, и развевались на ветру его нищенские лохмотья, кажущиеся черными языками пламени. Человек сгорал в этом черном огне, до земли долетали обуглившиеся головешки — не то остатки костра сбросили вниз, не то обглоданные космическим зноем человеческие кости, а нередко опускалось на асфальтовую площадку одно лишь истлевшее на живом теле тряпье…
Был в этом ритуале справедливый смысл — обитатели Дома напоминали о себе: живы, дескать, мы еще, существуем, хотя и мрем ежечасно. И невдомек было остальному человечеству, что никакая это не казнь, не кровожадная расправа свирепых террористов, а достойный конец непутевой человеческой жизни.
Специально нанятая команда подбирала с асфальта кости и тряпье, соскабливала мозг и мясо, замывала площадку мощными струями воды, сметая все, что оставалось от человека. Останки собирали в мешок, укладывали в гроб и торжественно хоронили под плачущие звуки духового оркестра, доводя страну до сладкого содрогания, до светлых, очищающих душу слез.